За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся — от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:
— Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и — в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.
Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:
— Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.
— Не признал сразу-то, голубок, думал — чужой. Ходют тут разные, туристами называются. Из Мелекесса, из Куйбышева, а восейка из самой Москвы закатились четверо. Что им на своих-то легковушках. Резиновые лодки надуют и катаются, рыбку вроде бы ловят, а на самом деле — моих утят. Рыбки-то, сам знаешь, у нас не густо, а им, голубок, уха надобна. Уха из петуха. Избаловался народ совсем, только бы не работать. А?
— Да, тут хорошо, — сказал Парфенька. — Солнышко вон всходит, кукушка у того берега проснулась. Слышишь: ку-ку, ку-ку… Одно и то же, а хорошо.
— Хорошо-то хорошо…
— А что? И ферма у вас, видать, хорошая.
— Ферма — да. Что да, то да, грех жаловаться. Выгульный двор вон прямо у воды. Поплавают — выходи и гуляй, погуляли — спускайся и плавай. У людей нет такой жизни, райская жизнь. Да ведь короткая, голубок! Два месяца и — в кастрюльку. Или на сковородку — утята табака. Жа-алко… Они ведь потешные, как малые ребята, играть любят, гоняются в воде друг за дружкой, ныряют… Какая же это жизнь — два месяца. А, голубок?
— Короткая. — Парфенька вздохнул.
— Ас нынешней весны еще короче. Выплывет какой в открытый залив и вдруг заблажит, взмахнет крылышками, и нет его — провалился, только круги по воде. Да другой так-то, голубок, да третий, да пятый — десятый. Бывает, по двадцать штук в день пропадает, мыслимо ли дело! Будто кто хватает их, сердешных, снизу за лапы и топит. Ну, мы потом догадались: она, Лукерья, больше некому. А тут еще и туристы балуют. Выручай, голубок, век не забуду!
— Вот туман разойдется… Не видал ее?
— Кого? Лукерью?
— Какую Лукерью — щуку!
— А я про кого, голубок? Про нее же, про щуку. А ее Лукерьей зовут.
— Кто зовет?
— Народ, голубок, ивановские мужики, бабы, ребятишки. У нас тут старуха проживала, Лукерья по имени, жадная-жаднющая, голубок, но бойкая, дерзостная, ничего не страшилась — ни скандала, ни воровства. В третьем годе, в самое половодье пошла на залив рыбачить со льда и утопла, голубок. В ее честь щуку-то и назвали. Больно уж жадная до утят и безужасная. У самой фермы разбойничает. И никак ее не пымаешь — в точности Лукерья. Та, бывало, всегда отвертится, если на месте не застукали. А как застукаешь, если она никогда не попадалась, бабка Лукерья-то.
— Так ты видал ее или нет?
— Щуку? Не видал, врать не стану. Иван Бугорков видал, а мне не пришлось. Круги на воде замечал, во-он там, у кустиков, а самое — не сподобился. Ну круги зато, голубок, страшенные, и сразу в двух, а то и в трех местах — неужто такая длинная ворочается, а? Это же не один метр, голубок, не два! Так она всю ферму у нас слопает.
— А чего не загородите? У вас же проволочные сетки в воде стояли.
— Ржавеют они. Да и на моторках ваши, хмелевские, носятся. Саданет ржавую носом — дыра, как ворота. Замучили эти лодки: шум от них, вонь, копоть, на воде масляные пятна, а волной берег подмывает. От них же волна как от парохода… Ну что, не пора, голубок? Залив-то развидняется, вдруг да повезет нам.
Голубок неловко ссутулился над ним, пытаясь сделаться меньше, чтобы не обидеть невзрачного Парфеньку, топтался рядом, приминая резиновыми сапожищами траву, заглядывал с надеждой в морщинистое, коричневое от загара лицо рыболова. Как в лицо друга. И справедливо — Парфенька тоже любил Голубка: добрый мужик, совестливый, открытый, для такого чего хошь сделаешь.
Солнце уже сидело на зеленом лесном заборе у того берега, тянуло рукастые лучи к спящему заливу, озорно хватало за белое одеяло, и туман, курясь, редел, подымался, незаметно таял и пропадал в заголубевшей тишине, показывая потные зеркала открытой воды. Минута, другая — и эти зеркала засверкали-засмеялись под солнцем, поползли, расширяясь друг к другу, и скоро весь залив стал одним волшебным зеркалом, втягивающим в себя опрокинутый вниз головою цветастый веселый мир.
Парфенька взял спиннинг, подтянул на всякий случай до живота резиновые болотные сапоги и сошел вниз, к самой воде. Кустики в заливе, указанные Голубком, были как раз напротив кривой ветлы, которую запомнили Витяй и Клавка, но метрах в шестидесяти отсюда — свидетели будто сговорились о точности.
Парфенька отпустил метра полтора лески, оглянулся — Голубок почтительно стоял поодаль — и, широко взмахнув завизжавшим спиннингом, сделал первый и, как оказалось, последний заброс. Блесна, описав сверкающую солнечную дугу, без плеска вошла в воду точно возле кустиков, и едва Парфенька начал сматывать леску, как почувствовал легкий удар на том конце. Блесна мягко вошла во что-то неподвижное, и сматывать стало нельзя — зацеп, подумал Парфенька. Чего боялся, то и случилось: закоряжил. Да и как тут не зацепишься, когда кусты рядом. Наверно, за корень задел или за подводную ветку. Парфенька зажал катушку тормозом и потянул удилище к себе — оно круто выгнулось, леска зазвенела, но немножко подалась, самую чуточку, сантиметров на десять, не больше, а когда он отпустил удилище, леска, не ослабевая, возвратилась назад, на прежнее место. Да, зацепился за ветку или за торчащий со дна конец коряги. Надо попробовать вытащить.
За спиной послышалось сочувственно-взволнованное дыхание Голубка, но Парфенька не рассердился на него, признался в своей неловкости:
— Зацеп, Вася. Но ты не тушуйся, мы это в момент. В случае чего, запасные блесны есть.
— Помочь, голубок?
— Погоди.
Парфенька опять потянул удилище, но на этот раз зазвеневшая леска не только не подалась к нему, но даже пошла назад — кто-то сильный вырывал ее вместе со спиннингом. Парфенька, вытянув руки, подался вперед, удилище согнулось в полукольцо, леска, чертя и брызгая по воде, забрунжала от напряжения, а у кустов и подальше вода взорвалась сразу в нескольких местах.
— Пымал! Пымал! — не выдержал Голубок.
— Не ори, — прошипел Парфенька. — И присядь, а то тебя и из воды за версту, поди, видать.
Голубок послушно присел на корточки, а Парфенька, не отпуская леску, вошел с берега в воду, потом поддернул удильник к себе, вгоняя крючки блесны глубже в пасть жертвы, и вслед за повторным могучим всплеском у кустов почувствовал, что напряжение заметно ослабло, леска перестала брунжать и послушно пошла за ним, когда Парфенька, пятясь, стал выходить из воды. Он попробовал сматывать леску, но тяжесть была такая, что катушка не проворачивалась. Да и леску так оборвешь ненароком.
— Сачок подать? — прошептал вспотевший от волнения Голубок.
— Ка-акой тут сачок! — Парфенька, не переставая пятиться, торопился подальше от воды. — К берегу ползи и замри там. Слышь?
— Слышу, голубок.
— Будто мертвый предмет ты, камень-дикарь. Слышь?
— Сейчас, сейчас. — Голубок живо оказался на четвереньках, смешной коровьей рысью доскакал до берега и послушно замер у воды как мертвый предмет. Как медведь каменный.
А Парфенька продолжал, пятясь, уходить от берега, удивляясь, что леска тяжело, но выбирается и, значит, щука смирно идет за ним, не показываясь на поверхности. Каждую секунду он ждал ее коварной выходки, неожиданного рывка, держа палец на тормозе катушки. И благодарил судьбу, что Голубок оказался под рукой — будто бог послал.
— Слышь, Вась? Как на берег выну, хватай под зебры.
— Слышу, голубок, слышу.
Просто удивительно, с какой послушностью шла дерзостная Лукерья за ним. Должно быть, обожгло болью, вот она и стала сговорчивой. Рванулась разок и сразу поняла, в каких руках. И леска — тьфу! тьфу! держит хорошо. Добрая японская леска. А тяжесть страшенная, поясницу ломит… Только бы не спугнуть, только бы на бережок ее, на травку, а там…
Но тут послышался резкий автомобильный гудок, Парфенька оглянулся и досадливо плюнул — от дороги на дамбу спускался сюда водовоз, из кабины выглядывала соломенная голова его непутевого сына Витяя. И чего черт принес на водовозке, когда он все время на грузовике ездил! Вот еще раз гуднет, бужевольник, и никакую Лукерью не удержишь. Но Витяй, должно быть, смекнул, что дело пахнет керосином, притормозил и выключил двигатель, наблюдая за отцом из кабины.
Парфенька допятился с поднятым спиннингом почти до ветлы, остановился, пробуя провернуть катушку, и опять пошел задом, как рак, пока каблуком одного сапога не задел за корень дерева и не опрокинулся на спину, высоко задрав обе ноги.