СВИДЕТЕЛЬ № 1
Хорошо, Ваша честь, я постараюсь вспомнить. Нет, это было уже после Рождества… думаю, где-то в середине января. Ну да, конечно, что это я так путаюсь — ведь Йозеф сам рассказал мне потом. Его арестовали в январе 39-го, и сразу направили к нам, в Дахау. Он был совсем свеженький, из тех, кто еще не научился ходить своими ногами. Что? Нет, Ваша честь, это я так фигурально выражаюсь. В лагере очень трудно выжить, особенно поначалу: слишком много правил, которые надо твердо знать и выполнять автоматически, а иначе вас ждут крупные неприятности. То есть, не вас, Ваша честь, а вообще.
Извините меня за путаную речь — мне ведь не так часто приходится свидетельствовать на столь высоком суде. Так вот, с этими правилами сущая беда, настолько их много. Поэтому свежие заключенные и погибали чаще других. Это ведь только так говорится, Ваша честь, что человек учится на собственных ошибках. В лагере никто вам такой возможности не дает. Ошибка в лагере означает смерть, так что приходится учиться на чужих промахах. И тут уже как повезет: можешь оказаться учеником, а можешь… хе-хе… и учебным пособием. Известно, что любое дело вначале сильно зависит от везения, а лагерь, Ваша честь, в особенности, можете мне поверить! Вот такие гвоздики с колечками…
Но все-таки на одном везении далеко не уедешь. Даже самый удачливый человек не может вечно ходить между капель. Нужно еще и уметь учиться… как бы это вам объяснить?.. Это ведь не уроки в школе, где учитель неделями втолковывает всем вместе и каждому по отдельности таблицу умножения, долдоня по двадцать раз одно и то же, пока самый тупой не запомнит. Тут, в лагере — другое. Тут надо многое уметь… ловить взгляды, видеть самые неприметные жесты, слышать самый быстрый шепоток, чувствовать запах чужого страха под густой вонью своего собственного. Тут никто повторять не станет, не усвоил — пеняй на себя.
Йозеф, слава Богу, умел учиться. Но и повезло ему, конечно, тоже. Я имею в виду: повезло, что я взял его под свою опеку. Скажу без лишней скромности — я к тому времени на лагерных порядках собаку съел. Два с лишним года — не шутка. Сам-то я, Ваша честь, оказался в Дахау после Берлинской Олимпиады. По собственной глупости, должен сказать. На время Игр нацисты разрешили заново открыть в городе гей-бары, ну я и купился. А потом Игры кончились, иностранцы разъехались, а я, дурак, остался у гестапо на карандаше. Такие вот гвоздики с колечками… Что? Аа-а… это у меня присловье такое, Ваша честь.
Евреев в Дахау было сначала не так много — больше всё коммунисты, цыгане, криминал, ну и мы, стосемидесятипятники… Конечно, объясню, пожалуйста. Стосемидесятипятниками нас называли по 175-й статье, запрещающей гомосексуализм. Закон-то давний… правда, до Гитлера особо не применявшийся. Но в 35-м году нацисты к нему такие зубы приделали, что просто гвоздики с колечками… Обнял кого-нибудь — просто обнял, Ваша честь, и ничего другого — шесть месяцев лагеря. И это ведь только так говорилось «шесть месяцев»… на самом деле, сажали до полного, как они говорили, «излечения». А лечили нацисты по-разному. Вернее, даже не лечили, а искали способы лечения, потому что не получалось. Били, накачивали тестостероном, кастрировали… ага, и такое бывало. Водили к женщинам — проверять, вылечился ли. Был у них дом с цыганками, еврейками и проститутками из криминала — тоже заключенными, понятное дело.
Нет, Ваша честь, меня не лечили, Бог миловал. Понимаете, в подопытные кролики брали только здоровых, для чистоты эксперимента. А я как-то всегда ухитрялся держаться ровно посередке: всегда был среди тех, кто еще годен для работы, но уже не подходит для качественного опыта. Это, скажу я вам, целое искусство. Хе-хе… Сначала я симулировал малярию, а потом и впрямь ею заболел, смешно, правда? У нас там минимум треть от малярии тряслась. Туберкулез, тиф… короче, хватало. Но и болеть надо умеючи — так, чтобы не свалиться с той самой золотой серединной тропки: и в лунатики не попасть, и на опыты не загреметь. Лунатики? Хе-хе… Это, Ваша честь, такие доходяги, которые уже совсем на грани. Их можно по походке отличить: идут, как во сне, еле ноги передвигают, и взгляд у них такой… ну… будто глаза смотрят внутрь, а внутри ничего нету, кроме луны, и это их ужасно удивляет. Таких даже эсэсовцы не трогали, потому что — зачем? Ага, так и ходили. А чего не походить, это ведь недолго. Два дня. Максимум — три. А потом в крематорий.
Как вы понимаете, в лунатики можно было загреметь очень даже просто — ведь лекарств никаких не было… иногда доставали всякими длинными путями, но это редкость, да и опасно. А к эсэсовскому врачу идти не стоило совсем, лучше уж в лунатики — та же верная смерть, только не так больно. В общем, трудно там было удержаться, но я умел, причем умел хорошо. Странно, что приходится гордиться такими вещами. Ну и везение, конечно, и здоровье хорошее, спасибо папе с мамой. Так и тянул до 43-го. Это ж сколько получается?.. — семь лет с лишним. Нет, не освободили, Ваша честь. Забили палками, насмерть. Но тут я тоже изловчился: быстро потерял сознание и умер относительно легко. Да, да, я помню, что мы тут говорим о Йозефе, а не обо мне. Я просто подумал, что эта информация вам тоже не повредит, для общего, так сказать, фона. Чтобы вы поняли, как много Йозеф должен был узнать, чтобы выжить в первый свой месяц в Дахау.
Я уже говорил, что евреи в больших количествах в лагере долго не появлялись. Но после Хрустальной ночи как прорвало. Во второй половине ноября и в несколько последующих месяцев их присылали помногу, сотнями за раз, целыми транспортами. А лагерь-то был не резиновый. Ну сколько туда влезало, даже если считать все дополнительные площадки и внешние команды? Пять тысяч? Шесть? Что-то в этом духе… но уж никак не больше десяти. И вот, представьте себе, что уже людей во все блоки набили столько, что не то что лечь — встать негде… а этих все везут и везут, везут и везут. Уже и дышать нечем, а их все везут. Ну как к ним после этого прикажете относиться? Я, честно говоря, евреев и так не очень-то жаловал, а тут просто невзлюбил. Ведь большинство болезней в лагере происходят от тесноты, Ваша честь. Теснота, если хотите знать, является главнейшим врагом человечества. Там, где одно человеческое существо об другое трется, неизбежно заводится какая-нибудь зараза: то ли бактерия, то ли вошь. Вши-то точно от трения межчеловеческого происходят, это я сам видел, гвоздики с колечками…
В общем, все их невзлюбили, потому что несли они с собой тесноту, то есть большое неудобство для любого лагерного жителя. И поначалу мы даже радовались, когда наши бонзы — старшие по блокам и капо рабочих команд — над ними измывались. Зачем? Ну как зачем… Чтобы поскорее извести и таким образом вернуть тесноту хотя бы к прежнему уровню, о котором уже в декабре вспоминали, как не о тесноте даже, а наоборот, как об удивительном просторе. Я сказал «поначалу радовались», оттого что потом отношение изменилось. Во-первых, привыкли и к новой тесноте. Вы не представляете, Ваша честь, к каким вещам способен привыкнуть человек… да… А во-вторых, поняли, что вернуть прежние условия не удастся — ведь на место умерших немедленно привозили новых. А у нас, у стосемидесятипятников, имелась еще одна причина, думаю, самая важная.
Дело в том, Ваша честь, что, до приезда евреев, мы были самой униженной кастой в лагере, хуже коммунистов. Нацисты придумали систему — как различать, кто за что сидит. Вообще-то заключенные носили одинаковые полосатые куртки. Но на куртках, прямо на сердце, был нашит треугольник определенного цвета. Политическим, понятно, отвели красный, уголовникам — зеленый, цыганы носили коричневый, антисоциальные элементы — черный… ну и так далее. Так вот, в лагерной грязи треугольники часто замызгивались так, что никто не мог отличить, допустим, «коричневого» цыгана от «красного» коммуниста, или «синего» эмигранта — от «пурпурного» свидетеля Иеговы. Ведь все треугольники были одного и того же размера. И заключенным это очень нравилось, потому что, чем лагерная толпа больше и чем меньше ты из нее выделяешься, тем лучше твои шансы на выживание, чисто статистически.
Я сказал, что все треугольники были одинаковыми. Все, кроме нашего, розового. Треугольник стосемидесятипятников отличался своими заметно большими размерами. Как ни замызгивай, все равно любой эсэсовец уверенно выделит тебя издалека из общей толпы. И только с появлением большого количества евреев с шестиугольной звездой на груди, различие в величине треугольника перестало так сильно бросаться в глаза. Наше несладкое место заняли другие, еще более отверженные, чем мы. До этого ведь вопрос стоял так: большой треугольник или маленький? Теперь же он, вопрос, то есть, изменился самым коренным образом и звучал совершенно иначе: треугольник или звезда? Таким образом, мы, стосемидесятипятники, как бы вернулись в общую массу, и это не могло не облегчать нашу жизнь.