Мама никогда не рассказывала, что было потом. Жить ей было не на что, и она уехала в Осло. С большим трудом нам удалось вытянуть из нее, что у бабушки был знакомый музыкант в Национальном театре, статный господин, обожавший звук собственного баритона. В конце концов он предпочел петь партии обольстителей в веселых опереттах, а не играть глупые второстепенные роли в лишенных юмора драмах Ибсена. Поэтому он перешел в Норвежскую Оперу, как только она открылась в конце пятидесятых годов в помещении Народного театра. Вальдемар Швахт. Этот разящий потом монстр издавал свое низкое блеяние столь безыскусно, что Паулине Халл, злобный критик «Дагбладет», утверждала, будто вокальное мастерство Швахта можно сравнить разве что с блеянием коз во время весенней течки. По словам отца, этот Швахт к тому же очень подозрительно вел себя во время оккупации. Отец всегда вмешивался в мамин рассказ, когда она доходила до этого места. Однако господину Швахту удалось устроить молодую и красивую Осе Банг из Мосса на работу в бар Норвежской Оперы. И моя мама в антрактах продавала там публике теплое шампанское и скверное белое вино. Была ли это с его стороны благородная дружеская услуга или результат сального насилия, которое могло бы привести его на скамью подсудимых, об этом я думал много раз. Мама никогда об этом не говорила.
Там, в Опере, мама встретила отца. Этого утописта и меломана из Хедмарка, который мечтал превратить свой родной Хамар в настоящий большой город, это был бы, так сказать, ответ Норвегии Чикаго, и пусть Хамар расположен не у Великих озер, зато он стоит на берегу большого озера Мьёса. Уже существующий аграрный рай с задатками большого города. Небоскребы! Международный аэропорт! Нечто, что могло изгнать оттуда лирических фермеров, ставших весьма популярными в Норвегии в те годы. Тошнотворное сюсюканье с бедностью и прочими невзгодами. Отец пригласил своих деловых партнеров в Оперу, чтобы приобщить их к культуре. В антракте между действиями он заказал у очаровательной девушки из Мосса бутылку шампанского. Отец действовал быстро. Поэтому мама забеременела еще до того, как они поженились. Роды были тяжелые. Мама чуть не умерла. Она часто рассказывала о том времени, когда с головой погрузилась в оперы: кормя Катрине грудью, она буквально опьянялась музыкой, которую передавали по радио, потому что на другое опьянение у них с отцом не было денег. Хотя в то время отец был довольно крупным предпринимателем. Для него не существовало ничего невозможного, пока банки давали ему кредит. Некоторое время банки верили в его хамарский проект. Его любовь к маме была так велика, что он был готов сделать для нее все. Но что он мог сделать в 1950 году — Хамар так и остался прежним Хамаром, а все имущество Яльмара Виндинга ограничилось несколькими ветхими доходными домами, которые он приобрел по высокой цене и от которых не мог получить необходимую прибыль. Катрине уже родилась, мамина судьба была решена.
А потом родился и я.
Легкая неприязнь, которую мама испытывала к собственной дочери, длилась всю жизнь. Насколько я помню, между ними всегда существовала какая-то тревожная напряженность. Катрине постоянно находилась в оппозиции к маме, что часто выливалось в такие сильные приступы ярости, что Катрине нередко даже теряла сознание. Как правило, я видел Катрине лежавшей на полу без чувств в праздничные дни — в сочельник, на Пасху, Семнадцатого мая[1]. Тогда ожидания обеих достигали своего пика.
Не найдя ответа на свою любовь у матери, Катрине начала искать ее у отца, но у отца не было на дочь времени. Недолго она искала взаимности у меня, однако меня слишком пугала необузданность ее натуры. Кроме того, к тому времени я уже давно был маминым любимчиком. Может быть, именно угрызения совести по отношению к Катрине заставили маму обрушить всю свою любовь на меня. Утешать Катрине было уже поздно, я же принял мамино обожание по-детски, без всяких оговорок и сомнений.
А потом мама погибла. Катрине не собиралась брать на себя заботу о семье, как непременно сделала бы на ее месте другая молодая девушка, если бы отношения в семействе Виндинг были более обычными. Она как будто сказала мне: ты всегда был маминым любимчиком, вот и возьми на себя ее обязанности.
Я убираю из шкафов мамины вещи. Думаю о стариках, тех, которые давно умерли. И благодаря которым я появился на свет. Прогуляв школу, иду в спальню отца, бывшую их общей с мамой спальней, там стоит неприятный запах, запах старого и больного человека, хотя отец нанял женщину, живущую по соседству, чтобы она раз в неделю делала у нас уборку. Однако ее моющие средства бессильны перед кроватью, этой проклятой кроватью, где брали свое начало все их бесконечные ссоры. Эти средства не в силах справиться с запахом пота и бессонницы. И все-таки мне не жалко отца. Я все еще нахожусь в плену маминой версии их с отцом истории. Он загнал ее в угол, лишил выбора, солгав о своем материальном положении. Я убираю из шкафов вещи женщины, никогда не жившей так, как ей хотелось. Торчу в спальне до полудня, освобождаю комод, роюсь в глубине ящиков, ищу письма, которые, по моему мнению, должны где-то быть, но которых я не нахожу. И фотографий тоже. Это меня смущает. После мамы осталась только одежда. Одежда и обувь. И пластинки, их отец слушает теперь каждый вечер, чтобы вызвать ее образ. Вызвать маму? Казалось бы, это нетрудно сделать.
Однако я не чувствую ее, даже когда держу в руках ее платья. Она словно хочет что-то сказать мне своим отсутствием. Я аккуратно складываю ее одежду в пакеты, которые отправятся в Армию спасения. Я хорошо помню, что и по какому поводу она надевала. Зеленое платье она впервые надела, когда я первый раз выступал на ученическом вечере. В красном — была на обеде в «Континентале», по возвращении с которого у них с отцом произошла самая крупная ссора. Черное — обычно надевала на похороны или по особым случаям. И пока я всем этим занимаюсь, я думаю о музыке, о том, что музыка, и только она, составляет смысл моей жизни. Музыка — это великий дар мне от мамы, и я обещаю, что на следующем конкурсе сыграю ей Дебюсси, где бы она ни находилась. Отныне я буду приходить в комнату, из которой убраны все ее любимые картины, и лишь светлые пятна на обоях напоминают о том, где они висели. Но я обещаю себе, что когда-нибудь повешу здесь новые картины, еще лучше прежних. Комната изменится до неузнаваемости. И все-таки это будет мамина комната.
Инструмент
После Нового года я начинаю регулярно прогуливать занятия в школе. Темный январский день. Отец и Катрине уже встали и вот-вот уйдут. Лежа в кровати, я обычно прислушиваюсь к тому, что происходит в доме, к бессловесным звукам, доносящимся из кухни: кто-то ходит, открывает холодильник, нарезает хлеб. Отец с Катрине почти не разговаривают друг с другом. И тем не менее хорошо понимают друг друга. У них есть свой тайный язык, мне он недоступен. Сам я лежу и думаю о том, что день, безусловно, будет пасмурный и что я заранее его боюсь. Я живу словно на краю действительности, которой не существует или которой я не понимаю. По дороге в школу я высматриваю Аню Скууг. У нее есть подруги. Они обычно окружают ее. Частная школа находится по дороге на Холменколлен. Поскольку мы учимся в разных школах, у меня нет повода лишний раз встретить ее, заговорить, попросить разрешения проводить ее домой. Частная школа — это для избранных, для особенных. Я ничего не знаю об этой девочке, кроме того, что ее зовут Аня Скууг и что она живет на Эльвефарет. Но даже она не может помешать мне прогуливать школу, предаваться грешной лени, валяясь в кровати, слушать, как захлопнется входная дверь, и знать, что я остался совершенно один в этом доме, где я слышал столько громких и горьких ссор и где теперь так тихо, как только может быть тихо снежным январским утром.
Только зачем мне эта тишина? Мне шестнадцать лет, и я боюсь всего, что может случиться. По ночам я мечтаю слишком о многом.
Неприятно, что мечтают вообще все. О самом обычном. Я мечтаю, что в моей жизни будет много прекрасного, что у меня впереди еще куча возможностей, я только не знаю, где их искать. Я брожу бесцельно по нашему большому дому, перебираю мамины пластинки, но не в состоянии слушать музыку. Во всяком случае, мамины любимые произведения, которые отец по-прежнему слушает каждый вечер с глазами полными слез. Уж лучше играть на рояле. Когда я упражняюсь, уже одно это придает смысл моей жизни. Я могу уединяться в музыке, могу похоронить себя в деталях, барабанить по клавишам, пока не утихнет гнев, или играть Шопена, чтобы выплакаться. С каждым днем занятия в школе кажутся мне все более бессмысленными, занятия в этой дорогой школе, к которым я, по внушению отца, должен относиться серьезно, хотя бы потому, что в его время сдать экзамен-артиум[2] не считалось чем-то само собой разумеющимся. Сколько раз он рассказывал мне о безжалостном выборе, сделанном в свое время в Хамаре его родителями. В семье было пятеро детей, четыре мальчика и одна девочка. О сестре можно сразу забыть. Она в очереди была последней. Но из четырех сыновей мой дед имел возможность дать образование только двоим. Он выбрал моего отца и дядю Вильгельма. Яльмар и Вильгельм получили аттестаты зрелости, а Эдгар и Арнт были вынуждены взять на себя автомобильную мастерскую деда. Ну а тете Боргхильд пришлось стать уборщицей в больнице. Отец получил большие возможности, но как он ими распорядился? Мечтал о недостижимом, вкладывал деньги в безнадежные проекты, женился на маме. Все получилось не так, как ему хотелось.