В квартире было тихо и темно. Это для Анны Константиновны тоже редкий подарок – побыть немного одной. Соседи – бездетные муж с женой – попались ей домоседы и хлебосолы: новоселье второй год не кончается, хотя постепенно вулкан веселья затихает, уже не каждую субботу гости и в будни тоже пореже.
Вообще же Анна Константиновна не была привередлива, считала, что с соседями ей повезло – без компании не пьют, собаки не держат, по ночам спят. Надо полагать, что и Анна Константиновна их тоже устраивает: не слышно и не видно, замечаний не делает, на .кухню лишний раз не выйдет. Она и в самом деле не любила, да и не умела хозяйничать: откуда? До пятидесяти лет за маминой спиной. Если что и варила раз в три дня, так самое нехитрое. Нужда, конечно, заставила кое-чему выучиться.
Так и жили – под одной, можно сказать, крышей, но врозь. Дружбы не было, зато и ссор тоже.
И все-таки до чего хорошо прийти домой, когда там темно, пусто и тихо!.. Анна Константиновна зажгла повсюду свет: в передней, на кухне, в ванной, у себя в комнате. Включила радио. И свою дверь оставила открытой. Переоделась, напевая и глядясь в зеркальный шкаф.
Без платья она нравилась себе больше. Без платья видно, что тело у нее еще гладкое, а грудь – самое красивое, чем всегда обладала, – по-прежнему небольшая и нежных очертаний, хотя, конечно, не такая упругая, как в молодости. Обидно, что лицо стало из смуглого желтовато-серым, а в морщинках под глазами появились какие-то белые пупырышки. Зато если смотреть ниже шеи и до ног, то можно принять за совсем молодую. С ногами похуже – ноги и раньше даже приблизительно не соответствовали классическим формам, а теперь еще косточки отовсюду повыпирали, ходить трудно, поневоле косолапит, каблуки за месяц-другой стесываются с внешних краев.
И все-таки за долгие годы она, наверно, к себе привыкла, потому что не всегда теперь казалась себе такой уродиной, какой казалась раньше. Конечно, не молода уже, но морщин не так уж много, нос, рот на месте, зубы совсем неплохие, даже, пожалуй, хорошие... Она открыла рот и посмотрела в зеркало, чтобы лишний раз убедиться, но одновременно увидела белые пупырышки под глазами, сама на себя махнула в зеркало, надела халат, который, как и любая одежда, сразу же лишил ее форм, и отправилась на кухню за водой для тюльпанов.
Потом стала искать, куда бы повесить чеканку. Держала ее то тут, то там на вытянутой до отказа руке и откидывала подальше голову, но определить таким способом, как и откуда она будет смотреться, не смогла. Прислонила к стене на прикроватной тумбочке и села передохнуть.
С того места, где она сидела, была видна не только чеканка, но и играющая гранями хрусталя ваза с крупными красными цветами на середине покрытого гобеленовой скатертью стола. По радио Зара Долуханова пела арию Далилы – одну из самых любимых Анны Константиновны, и жизнь в еще новой, чистой, ярко освещенной квартире показалась ей такой же красивой и прекрасной, как алые тюльпаны и музыка Сен-Санса. Они заставили на время забыть о своих годах, своих морщинах, своих нигде и никогда не опубликованных стихах, погибших мечтах и ничего хорошего не сулящих ей оставшихся годах. В такие минуты, как сейчас, ничего больше, чем уже имела, не хотелось и не требовалось для счастья, и она безотчетно улыбнулась этому маленькому своему счастью, но не могла увидеть, как от улыбки помолодело и похорошело ее лицо. Улыбалась она редко: мало находилось причин и поводов.
Но тут как раз явились соседи. Анна Константиновна не успела прикрыть дверь, не говоря о том, чтобы погасить иллюминацию.
Впрочем, на свет, повсюду зажженный, соседка Надя не обратила внимания. Не из тех она людей, кто мелочно считает копейки. Зато, заглянув бесцеремонно в комнату и увидев тюльпаны, всплеснула руками:
– Ох ты! Кто ж вам посреди, можно сказать, зимы преподнес? – Она загородила собой дверной проем, застав Анну Константиновну врасплох. – Поклонника небось заимели? – благодушно, нисколько себе не веря, допытывалась она. – Глянь, Жариков, какой букет Анне Константиновне поклонник преподнес! – Она посторонилась, чтобы дать и мужу полюбоваться.
Жариков подошел и тоже поахал. Поддержал разговор:
– Мы-то думаем, у нас тихоня живет, а она, оказывается, модничает! – Балагурство у него получалось не таким естественным, как у жены, он заметно переигрывал, прикидываясь (хоть и с лучшими намерениями) Анне Константиновне свойственником.
Она растерялась, не зная, что отвечать и как перед ними оправдываться.
– Видишь, Жариков, – смущается! Значит, правда. Признавайтесь, чего уж там, все равно разоблачили!
У Жарикова имелось, понятно, кроме фамилии, еще и имя, вполне притом симпатичное – Александр. Надя, однако, этим обстоятельством как бы пренебрегала, звать мужа по фамилии казалось ей, наверно, более современным.
– И конфеты шоколадные! – углядела она коробку с видом Кремлевской набережной. – Нет чтобы на чай с конфетами пригласить – дождешься разве?
Анна Константиновна понимала, что в таких случаях надобно что-нибудь тоже в легком тоне ответить, но не умела подладиться и в свою очередь блеснуть остроумием.
– Пожалуйста, конечно! Почему с конфетами не попить, – заторопилась она бежать на кухню. Сгоряча, понятно. Если подумать, то ей вовсе не улыбалось чаевничать с соседями, но обидеть людей тоже не хотела. Поэтому испытала неизъяснимое облегчение, наткнувшись в своем порыве на загородившую дверь Надю:
– Куда вы? Шучу же. Что нам ваши конфеты? Своих, что ли, нет? Нехорошо только кавалеров от добрых соседей скрывать. Жариков вот то же самое скажет, верно?
– Какие там кавалеры! – поспешила объясниться Анна Константиновна. – На пенсию меня проводили. – Тон у нее получился стыдливый, будто призналась нечаянно в грехе и ждала теперь либо осуждения, либо человеческого участия.
Но Надя отчего-то еще больше развеселилась.
– Поздравляем! Поздравляем!
Анне Константиновне обидной показалась эта черствость и непонимание, бездумная на гладком мясистом лице улыбка. Если бы у человечества возникла нужда создать эмблему личного благополучия и довольства, то лучшей модели найти бы нельзя. Что-то в Надином облике было от упитанных цезарей в пору расцвета Римской империи.
«Ладно, будет, – сказала себе Анна Константиновна, унимая охватившие ее недостойные чувства, – что это я? Где Наде понять? Самой до пенсии лет пятнадцать, никак не меньше».
А Жариков тоже оживился:
– По этому поводу грех рюмочку не опрокинуть! Как смотришь, Надюша?
Надюша смотрела положительно, и Анна Константиновна перепугалась до ужаса, представив себя в предлагаемой ситуации.
– Я не пью...
– Господи, вот страху-то на человека нагнали, – словно бы повинилась Надя за мужа и за себя. – О том, что не пьете, мы, между прочим, догадывались, – пошутила. – Да ведь не водку пить будем, водки стопочку Жарикову нальем, а сами – полусухое, венгерское. Благородное вино. Дефицитное, между прочим. Его просто так не купишь, а я достала, держу для разных случаев.
– Нет, нет, – замотала головой Анна Константиновна. – Видите, и разделась уже, в халате.
– Будто мы вас в халате не видели, скажете тоже.
– Или вам наша компания неподходящая? – заподозрил Жариков.
– Как вы можете говорить такое?! Очень вас прошу, Саша, даже не думайте!.. Только простите уж меня.
– Модничает! – вздохнул Жариков, адресуясь к жене. Он отчего-то имел пристрастие к этому словечку, не один смысл в него вкладывал. – Любите вы все одна да одна. Так и с тоски помереть недолго.
Странное дело – не ликбез кончал, техникум, а совсем неотесанный. Анна Константиновна собралась было втолковать ему, что с тоски помереть ей никак невозможно, потому что на тумбочке у нее интересная книга, а по телевизору, по второй программе, сегодня «Жизель», однако спохватилась вовремя и лишь повторила с твердостью, на какую только была способна:
– Никак не могу. Вы уж не обижайтесь. Когда за ними закрылась наконец дверь, она обессиленно опустилась на стул. Соседи ушли, показалось Анне Константиновне, обиженные, и ей было неловко. «Ладно, – стала себя уговаривать. – Какая я есть, такая есть. Не привыкать же на старости лет водку пить. Или даже полусухое, венгерское, дефицитное».
Всякий дефицит, будь то вино или сапоги на платформе, – успела за два года заметить Анна Константиновна – был Надиной безумной страстью. И не одной ее. Порой Анна Константиновна чувствовала себя каким-то доисторическим ископаемым, по случайности сверх своего срока задержавшимся на земле, – не умела и не хотела приспособиться. Не понимала ажиотажа. Старалась себе объяснить: натерпелись люди от лишений и недостатков, такую войну и разруху пережили, хотят теперь наверстать, а на всех не хватает, вот и суетятся, не всякий умеет отличить, что в жизни главное, а что второстепенное, не так уж трудно перепутать. Обидно только, что суета эта не обходила и того, чего раньше не трогала, сохраняла для чистых душ. И спектакли хорошие стали в дефиците, и выставки, не говоря о книгах.