Сходу заорал Хадко — так заорал, будто тонул в болоте и звал на помощь.
— Эй, старик, застал я твою дочку дома?
Из чума ни звука, ни движения — только собаки Пяков окружили нарты и лаяли яростно. Одна из них, беломордая старая сука, уже готова была броситься на чужаков, но Хадко огрел ее древком пальмы. (Думка промелькнула в голове сына Мэбэта — хорошо, что хватило ума не взять с собой Войпеля: он бы всех собак передрал и сватовство испортил безвозвратно).
Заика подтолкнул товарища в бок, мол, не робей, кричи еще. Хадко крикнул — но уже не так, как в первый раз. После того крика зашевелились шкуры полога, и скоро показался из своего жилища старый Пяк, безволосая голова.
— Кто ты такой и что тебе надо? — спросил он сухо, почти злобно.
Усилием отогнал Хадко подступившую робость.
— Дочку твою сватать приехал, калым привез. Я — Хадко, сын Мэбэта из рода Вэла. Хочу, чтобы все было по-людски, по родительскому благословению…
После этих слов старый Пяк, как показалось Человеку Пурги, сбросил злобу с лица, вышел из-за полога и долго рассматривал нарты, украшенные красными лентами. Какое-то время молчали все — и Хадко, и старый Пяк, и Махако. Даже собаки, увидев хозяина, перестали лаять. Заика первым нарушил тишину.
— Калым, слышь, дедушка, больно хорош. Самому вождю впору такой калым. Тут мехов одних на целое стадо. А шкуры — смотри! — белые, как снег.
Махако схватил оленью шкуру и развернул ее перед старым Пяком.
— Хороший был олень, — проговорил Пяк. — Сгодился бы в жертву на великий праздник. Так значит ты сын того самого Мэбэта из рода Вэла?
— Да, Хадко мое прозвание.
— Подожди немного, — сказал старик, — я сейчас вернусь…
Он скрался за пологом и не показывался долго.
— Дочке своей тебя расхваливает, — сказал Заика и подпрыгнул, взвизгнув по-щенячьи, будто не Хадко — он сам женился. — Вот увидишь, сейчас невеста сама выбежит.
Но вместо невесты вышел старый Пяк: на безволосой голове его была железная шапка, и сам он стал заметно толще — не иначе надел панцирь под малицу.
— Так значит ты, сын Мэбэта, хочешь взять в жены мою дочь? — почти торжественно спросил Пяк, медленно доставая лук из-за спины. Оперением легла стрела на тетиву, и рука стрелка поднялось на уровень глаз Хадко — он четко видел трехгранный наконечник из черного железа. Натягивая лук, старик продолжал говорить.
— Ты хочешь, чтобы я отдал свою дочь за тебя, пащенка Мэбэта, который не чтит богов, презирает законы людей, бьет зверя, где хочет, и думает, что все должны его бояться? Так вот, когда вернешься, передашь отцу — старый Пяк его не боится.
Однако, сказав это, старик опустил оружие, хотя пальцы его крепко держали белое оперение стрелы.
— Я привез калым — сам добыл его на великой охоте, — заговорил Хадко, но в тот же момент черный трехгранный наконечник вновь возник перед его лицом. Старик трясся от гнева.
— Ты хочешь, чтобы все племена и роды знали, что Пяк берет калым краденым?! Ты хвастаешь шкурами с красной стрелой, и думаешь: старый Пяк не знает, что это знак Ившей? Ты украл их, ты такой же мерзавец, как твой отец!
Сватовство расстроилось… Рука Хадко потянулась к пальме, лежавшей рядом, и, увидев это, старик попятился.
Все знали еще одно отличие Мэбэта. Оскорбления он ни во что не ставил, смеялся, когда кто-нибудь пробовал говорить ему в глаза те слова, которые люди не забывают и гордятся, когда отомстят за них. Но от недозволенного прикосновения к Мэбэту, равно как и к добру его, живым не уходил никто. Две зимы назад пятеро пришлых иноплеменников, выброшенные своим народом, скитались по тайге, нападая на чумы юраков. Они пропали бесследно, когда наведались в становище любимца божьего. По весне охотники нашли в разных местах головы с татуированными лицами: Мэбэт закопал их в снег по границам своих угодий.
Старый Пяк знал об этом. Он видел: здесь больше, чем добро — наследник любимца божьего, и потому угрозы его не заходили дальше разумного. Скорее он согласился бы отгрызть собственную руку, чем убить сына человека, которому нет равных ни в тайге, ни в тундре. Но все же Пяк надеялся, что непрошенный жених струсит…
Рука Хадко сжимала древко пальмы. Сын Мэбэта чувствовал, как глухой гнев, поднявшийся откуда-то из глубин тела, остановился в середине груди. Старик опытным глазом видел это и чтобы не уронить лица, сказал зло и сухо — так же как в момент встречи.
— Убирайся. Иначе кому-то из нас не остаться в живых.
Заика, пролежавший все это время за нартами, взял хорей и ткнул в бок правого оленя. Вскрикнув полозьями на подтаявшем снегу, упряжка двинулись с места. Олени шли тихо, никем не погоняемые — Хадко уже не было надобности спешить. Нарты уходили все дальше, и Человек Пурги смотрел безучастно, как удалялось становище, и старый Пяк становился маленьким и тусклым. Вдруг из чума выскочила фигурка и бросилась догонять разукрашенные нарты. Изумленный Хадко остановил оленей.
То бежала к нему девушка — дочь старого Пяка. Она кричала: «Стой, сын Мэбэта, подожди меня!..»
Хадко уже видел ее лицо — милое, с ярко черными глазами, как мокрые камни речные, то лицо, которое увидев однажды на большом празднике, он запомнил навсегда. Лик девушки был с ним во все дни, сиял, как летнее солнце.
Она остановилась совсем близко. Хадко видел, как дочь Пяка собирает она все силы, чтобы унять улыбку. Девушка вдохнула полную грудь воздуха, звонко плюнула в сторону нарт, и тут же помчалась обратно, заливаясь смехом. Она прибежала к отцу и сквозь смех спросила:
— Отец, я все правильно сделала? Я сделала, как ты сказал…
Старый Пяк, ничего не ответив, вернулся в чум.
Всю дорогу, пока олени неизвестно куда несли разукрашенные нарты, Махако причитал:
— Ой, беда с этими шкурами, прямо беда. Видел я, что они меченые, да думал — твои. Росомахи мы с тобой: надо было сказать, что купил ты этих оленей. Или подарили…
— И плюнула? — закричал Мэбэт.
— И плюнула, — подтвердил Заика.
Мэбэт упал на шкуры — хохот душил его.
— Только, — робко продолжил Заика, — она должна была попасть в Хадко — ведь это он собирался жениться на ней. А почему-то попала в меня…
Мэбэт ничего не сказал в ответ — он не мог говорить. Когда же речь вернулась к любимцу божьему, он стал расспрашивать Махако, как оказались они у Одноглазой Ведьмы и хорошо ли провели там время.
Одноглазую знали если не все люди тайги, то многие. Она происходила из рода шаманов и сама когда-то шаманила. Но однажды нарушила важный запрет, сила ушла от нее и не возвращалась больше. Духи отказывались говорить с Ведьмой, боги опускали полог при ее появлении и ни в один из миров не пускали ее душу. И потому не могла она больше ни камлать, ни предсказывать, ни лечить. Поначалу люди не ведали о ее беде, и так же по привычке ходили к ней сами или звали в свои становища и угощали богато. Однако, с годами ходили и звали все реже — видели, что нет от этого никакой пользы.
Одноглазая осталась жить в своем чуме, сняла с жилища белые ленты, с ровдуг содрала скребком шаманские знаки, растоптала бубен, забыла его имя, выбросила колотушку и упала в тоску. Она хотела умереть, и была уверена, что скоро это случится, но смерть не приходила — видно и здесь была на нее обида в мирах.
Одноглазой она стала однажды, но потеряла глаз не так, как это происходит с другими — от удара врага, острого сучка, стрелы или искры. Левое око Ведьмы было затянуто кожей, веки срослись и только извилистая, как тайный знак, линия жестких волосков напоминала о том, что здесь когда-то были ресницы. Люди считали ее странное увечье знамением, но настало время, когда оно перестало занимать их умы и забылось.
Она все еще помнила заклинания, которые получила в наследство, но теперь эти слова, когда-то заставлявшие бесплотные существа отвечать ей и выполнять ее волю, стали ненужными. Одноглазая понимала это, и если бы не случай — а случай есть послание иной воли, той, которая пишет судьбу всякого смертного — она бы зачахла от тоски, от той единственной мысли, которая годами изъедала ее сердце и доводила до безумия.
Как-то Одноглазая ушла глубоко в тайгу, туда, где парили смрадом оттаявшие болота и, поскользнувшись на кочке, повредила ногу — так, что не могла идти. Остаток дня и ночь она пролежала, не сдвинувшись с места, а когда взошло солнце, поползла домой. Каждое движение отдавалось болью, но Ведьма ползла — она умела терпеть боль. Смерть, которую, сидя в своем чуме, она ждала, как званого гостя, теперь подошла совсем близко. Но Ведьме вдруг расхотелось умирать. Шаманы путешествуют по мирам и потому не боятся смерти, обиталища мертвых знакомы им так же как становища живых. Но видно, лишившись своего дара, Одноглазая стала вполне человеком, и потому хотела жить и ползла из последних сил. Она мочила губы болотной водой, ела редкие и в ту пору еще не налившиеся горькие ягоды, от которых в утробе возникла нестерпимая резь. Еще одну ночь пролежала Одноглазая на болотной кочке.