Премьер-министр величаво проносил через сияющее собрание свой огромный живот. Премьер-министр ухмылялся.
Его жена Лотта не ухмылялась, но одаряла улыбкой – королева Луиза до мозга костей. И ее драгоценное платье – предмет обсуждения дам – было тем не менее скромно: гладко скользящая, мерцающая серебром ткань падала по-королевски длинным шлейфом. Бриллиантовая диадема в белесых, как сноп пшеницы, волосах, жемчуга и смарагды на груди затмевали самые дерзкие мечты присутствующих дам. Гигантские драгоценности провинциальной актрисы составляли несметное богатство: то были дары любезного супруга (так бичевавшего в официальных речах склонность к роскоши и продажность республиканских министров и бургомистров), а также подношения кое-кого из хорошо устроенных верноподданных. Фрау Лотта умела принимать такого рода знаки внимания с простотой и веселостью, которые упрочили за ней славу женщины наивной, матерински доброй и достойной всяческого уважения. Честь ее была незапятнана, бескорыстие бесспорно. Красота ее стала идеалом немецкой красоты. У нее были большие, круглые, немного навыкате, коровьи глаза, сверкающие влажной голубизной, красивые светлые волосы и белоснежная грудь.
Впрочем, и она тоже начала слегка полнеть в результате обильного питания в президентском дворце. О ней с восхищением говорили, что она просила мужа за нескольких евреев из хорошего общества – правда, евреи тем не менее попали в концентрационный лагерь. Ее называли добрым ангелом премьер-министра, хотя чудовище не смягчилось под ее воздействием. Одна из наиболее известных ее ролей была леди Милфорд из «Коварства и любви» Шиллера: содержанка власть имущего, которая не в силах вынести блеска драгоценностей, а также и близости своего князя, после того как узнала, чем оплачиваются драгоценности. Выступая на сцене Государственного театра в последний раз, она играла Минну фон Барнхельм. Перед тем как переехать во дворец генерала авиации, она декламировала строфы поэта, которого ее супруг и его сообщники преследовали бы и травили, живи он поныне в этой стране. В ее присутствии обсуждались самые страшные тайны тоталитарного государства, а она по-матерински смеялась. По утрам, кокетливо выглядывая из-за плеча супруга, она видела на письменном столе в стиле ренессанс смертные приговоры – он их подписывал. Вечером она демонстрировала белую грудь и хитроумную пышную прическу на премьерах в опере или за столом тех избранных, которых удостаивала знакомством. Она была недоступна осуждению. Ибо ничего не подозревала и была сентиментальна. Ей казалось, что она окружена «любовью своего народа», потому что две тысячи тщеславных, продажных снобов рукоплескали в ее честь. Она проходила сквозь блеск и раздаривала улыбки, кроме них, она ничего никогда не дарила. Она вполне серьезно считала, что бог благоволит к ней, раз наделил ее столькими драгоценностями. Недостаток фантазии и ума хранил ее от мыслей о будущем, которое, возможно, и непохоже на прекрасное настоящее. Идя с гордо поднятой головой, в сиянии света сквозь восторженный гул толпы, она ни секунды не сомневалась в незыблемости этой волшебной сказки. Никогда – так думала она с уверенностью, – никогда не прейдет этот блеск. Никогда не отомстят ей истязаемые, никогда не поглотит ее тьма. Все еще играли туш, и все так же громко. Все еще раздавались подобострастные выкрики. Тем временем Лотта и толстяк подошли к министру пропаганды и Хефгену. Трое господ подняли руки, небрежно намекая на церемонию приветствия. Потом Хендрик с серьезной, проникновенной улыбкой склонился над рукой важной дамы, которую он имел возможность довольно часто обнимать на сцене. И так они стояли, пронзаемые любопытными взглядами лучших представителей избранного общества – четверо властителей страны, четверо комедиантов – шеф рекламы, специалист по смертным приговорам и бомбардировщикам, замужняя инженю и бледный лицедей. Избранное общество наблюдало, как толстяк с треском похлопал по плечу директора и с хрюкающим смешком спросил:
– Ну как дела, Мефисто?
С эстетической точки зрения ситуация была выгодна для Хефгена: рядом со слишком уж крупной четой он казался стройным, а рядом с подвижным, но уродливым карлом – шефом рекламы – высоким и статным. Впрочем, и лицо его, как оно ни было бледно и мрачно, все же являло собой отрадный контраст с теми тремя лицами, которые его окружали: впалые виски и сильный подбородок все же выдавали лицо человека, жившего и страдавшего. Лицо же его мясистого покровителя было разбухшей свиной маской, мордочка инженю – маской воплощенной глупости, а у руководителя пропаганды была просто перекошенная рожа.
Инженю сказала, метнув задушевный взгляд в директора, к которому питала тайное – однако же и не слишком тайное – расположение:
– Я вам ведь еще не говорила, Хендрик, в каком я восторге от вашего Гамлета!
Он молча пожал ей руку, причем подошел к ней на шаг и попытался взглянуть на нее тем же задушевным взглядом, каким ее наделила сама природа, Попытка была обречена на неудачу: рыбьи глаза, напоминающие драгоценные камни, не могли излучать столько мягкого тепла. Поэтому он тотчас сделал серьезное, почти сердитое официальное лицо и пробормотал:
– Я хочу сказать несколько слов.
И поднял голос.
Голос был безукоризненно поставлен, и утонченные металлические переливы достигли самых дальних уголков огромного зала:
– Господин премьер-министр, ваши превосходительства, ваши высочества, дамы и господа! Мы гордимся – да, мы гордимся, что имеем счастье праздновать эту дату в этом доме с вами, господин премьер-министр, и с вашей очаровательной супругой…
При первых же звуках его голоса смолк взволнованный говор двухтысячной толпы. Все, подобострастно застыв, слушали длинную патетическую и пошлую поздравительную речь, которую произносил директор, сенатор и государственный советник в честь своего премьер-министра. Все глаза устремились на Хендрика Хефгена. Все им восхищались. Он принадлежал к власть имущим. Он купался в сиянии власти – до поры до времени. Он был одним из самых изысканных представителей этой власти. Сорокатрехлетие хозяина придало знаменитому голосу неожиданно радостные тона. Хефген высоко поднял подбородок, глаза сияли, скупой и смелый жест был очень красив. Тщательнейшим образом он избегал правды. Скальпированный Цезарь, шеф рекламы и всесильная инженю, казалось, следили за тем, чтобы с его губ сходила только ложь, одна ложь, ничего, кроме лжи: таков был тайный сговор, связывавший всех в этом зале, да и во всей стране.
Когда он в бравурно-приподнятом темпе приближался к концу своей речи, красивая моложавая дама – жена известного кинорежиссера, скромно стоявшая в дальнем углу, беззвучно шепнула своей соседке:
– Когда он кончит, надо будет подойти и пожать ему руку. Фантастика! Я ведь его знаю еще по Гамбургу. Вот были веселые времена! Ну и карьера!
В последние годы мировой войны и в первые годы после ноябрьской революции литературный театр Германии процветал. В эти времена, невзирая на тяжелое экономическое положение в стране, дела у директора Оскара X. Кроге шли блестяще. Он руководил камерным театром во Франкфурте-на-Майне: в тесном гулком подвальном помещении интимно встречался интеллектуальный цвет города, и прежде всего увлекающаяся, взбудораженная событиями молодежь, любящая поспорить и поаплодировать после премьер Ведекинда или Стриндберга, Георга Кайзера, Штернгейма, Фрица фон Унру, Хазенклевера или Толлера. Оскар X. Кроге, который и сам был эссеист и писал стихотворные гимны, придавал большое значение моральной функции театра: со сцены должно воспитывать новое поколение в тех идеалах, которым, казалось, пришло время, – в идеалах свободы, справедливости, мира. Оскар X. Кроге был патетичен, доверчив и наивен. В воскресные утренники, перед постановкой пьесы Толстого или Рабиндраната Тагора, он выступал перед своим приходом с речью. Часто употреблялось слово «человечество». Молодым людям, теснившимся в партере, он кричал: «Смелее, братья!» – и собирал урожай аплодисментов, заключая свою речь словами Шиллера: «Обнимитесь, миллионы!»
Оскара X. Кроге любили и почитали во Франкфурте-на-Майне и повсюду, где интересовались смелыми экспериментами интеллектуального театра. Выразительное лицо, высокий, изборожденный морщинами лоб, редеющая грива седых волос и добрые, умные глаза за золотыми очками в тонкой оправе часто мелькали в авангардистских ревю. А иногда и в больших иллюстрированных журналах. Оскар X. Кроге принадлежал к числу наиболее активных и успешных, поборников экспрессионизма в драме. Вне всякого сомнения – и он сам слишком скоро это понял, – с его стороны было ошибкой оставить маленький театр во Франкфурте. Гамбургский Художественный театр, где ему предложили место директора в 1923 году, правда, был больше. Потому он и принял предложение. Но гамбургская публика оказалась далеко не столь отзывчивой к тонкому, прочувствованному эксперименту, как изысканный и подготовленный круг франкфуртских завсегдатаев. В Гамбургском Художественном театре Кроге приходилось, кроме вещей, близких его сердцу, показывать такие пьесы, как «Похищение сабинянок» и «Пансион Шеллер». И он страдал. Каждую пятницу, когда утверждался репертуар на неделю, происходила баталия с господином Шмицем, директором театра по административной части. Шмиц хотел ставить фарсы и ходкие комедии-боевики. Кроге же настаивал на художественном репертуаре. Большей частью Шмиц, который, впрочем, был сердечно расположен к Кроге и безмерно им восхищался, должен был уступать. Художественный театр придерживался художественного репертуара, но это уменьшало доходы.