– Я думала о днях былых…
– На секунду-другую, стоя там, я решил, что ты вот-вот растаешь, исчезнешь.
Фредерик помолчал, потом добавил:
– Захотелось окликнуть тебя.
– Я ушла в отставку из Суда.
В первый раз я сказала это вслух другому человеку. Похоже, что-то внутри меня сместилось и рухнуло, и я сделалась менее цельной, чем прежде.
– Я прочел об этом во вчерашних газетах.
– Фото, которое они поставили, – чудовищное, совершенно чудовищное!
Огоньки зажглись в саду, кружа голову летающим насекомым. Заквакала лягушка. Несколько подруг принялись вторить ей, потом еще, и еще – пока воздух и земля не сотряслись от тысяч утробных звуков.
– А Чон ушел домой, – сказал Фредерик. – Завтра утром придет. Я привез тебе кое-что из продуктов.
– Очень заботливо с твоей стороны.
– Мне надо кое о чем переговорить с тобой. Может, завтра утром, если ты не против.
– Я встаю рано.
– Я не забыл. – Взгляд его скользнул по моему лицу. – Ты одна справишься?
– Прекрасно справлюсь. Увидимся завтра утром.
Похоже, мои слова не убедили Фредерика, но он кивнул. Потом повернулся и устремился к выходу по той же дорожке, по которой я только что прошла. Скоро он исчез среди теней под деревьями.
Цапля в пруду встряхнула крыльями, взмахнула на пробу ими несколько раз и улетела. Сделала один круг над садом, пронесшись мимо меня. В конце петли она распахнула крылья и полетела на огоньки только-только зажигавшихся звезд. Я стояла, запрокинув лицо в небо, и следила, как растворяется в сумеречном свете улетающая птица…
Вернувшись к себе в спальню, я вспоминаю о тарелке с папайей, которую принес А Чон. Заставляю себя съесть оставшиеся дольки, потом разбираю вещи и вешаю одежду в гардероб. В последние несколько лет я наслышалась от людей жалоб на то, что климат нагорья уже не такой прохладный, каким был когда-то, однако тем не менее решаю надеть жакет.
Дом погружен в темноту. Когда я выхожу из своей комнаты, приходится вспоминать, куда сворачивать в его извилистых коридорах. Татами[23] в гостиной слегка поскрипывают, когда я прохожу по ним, давно лишенным всяких следов размягчающей ласки босых пяток. Двери на веранду открыты. А Чон поставил тут низкий квадратный столик, с каждой стороны которого уложены коврики, сплетенные из волокон ротанговой пальмы. Ниже веранды пять темно-серых валунов, расположенных на расстоянии один от другого, торчат над прямоугольным ложем из гравия, усыпанного листьями. Один из валунов отстоит от остальных подальше. За этим участком земля мягко идет под уклон, сливаясь с кромкой берега пруда.
Прибывает Фредерик, вид у него сразу делается несчастным оттого, что приходится сидеть на полу. Он бросает на столик картонную папку и опускает тело в сидячее положение со скрещенными ногами, морщась от усилий поудобнее устроиться на коврике.
– Тебе не кажется странным, что ты вернулась сюда? – спрашивает он.
– Куда ни повернусь, всюду слышу эхо звуков, давным-давно отзвучавших.
– Я тоже их слышу. – Он развязывает тесемки папки, достает и раскладывает на столе стопку бумаг. – Это рисунок для нашей последней линии. А это, вот тут… – указательный палец упирается в лист и по скользящей лаковой поверхности стола пододвигает его ко мне… – это для упаковок.
Эмблема, использованная на иллюстрациях, мне знакома: то, что, по всей видимости, первоначально было прожилками чайного листа, преобразуется в подробный рисунок долин с проступающим из переплетения штрихов изображением Дома Маджубы.
– С гравюры, которую Аритомо подарил Магнусу?
– Хотелось использовать ее, – кивает Фредерик. – Я заплачу, конечно… за использование, я имею в виду.
Аритомо оставил Югири и авторские права на все свои литературные и художественные произведения мне. За редкими исключениями, я никогда не позволяла кому бы то ни было воспроизводить их.
– Используй, – говорю я Фредерику. – Никакой платы мне не нужно.
Тот не скрывает удивления.
– Как Эмили? – спрашиваю я, не давая ему заговорить. – Ей, должно быть… сколько? восемьдесят восемь?
Я пытаюсь сообразить, сколько лет было его тетушке, когда я познакомилась с ней многие-многие годы назад.
– У нее припадок сделается, если она такое услышит. Ей в этом году восемьдесят пять исполнилось. – Фредерик замялся. – С ней неладно. Есть дни, когда ее память посрамила бы слоновью, но есть и такие дни…
Голос его умолкает, сменяясь вздохом.
– Я навещу ее, как только устроюсь.
Мне известно, что Эмили, как и многие старые китаянки, придает большое значение тому, чтобы люди помоложе наносили им визит первыми, выказывая тем самым уважение.
– Да уж, сделай милость. Я уже сообщил ей, что ты вернулась.
Взмахом руки я обвожу сад:
– Твои рабочие хорошо позаботились о Югири.
– Судьям не подобает лгать, – улыбка на лице Фредерика тает спустя всего секунду. – Нам обоим известно, что у моих ребят нет умения содержать его. У меня тоже нет знаний… равно как интереса или времени… чтобы надзирать за тем, делают ли они свою работу как следует. Саду нужна твоя забота.
Он умолкает, потом произносит:
– Между прочим, я решил произвести кое-какие изменения в саду Маджубы.
– Какого рода изменения?
– Я нанял себе в помощь ландшафтного садовника… садовницу, – говорит Фредерик. – Вималя стала заниматься садоводством в Тинах-Рате год назад. Она – отчаянная поборница дикорастущих садов.
– Следует за модой.
Я и не подумала приглушать в голосе презрительную интонацию.
Лицо его раздраженно морщится:
– Мы возвращаемся к задуманному природой. Мы используем растения и деревья, присущие этой местности. Мы позволим им расти так, как они сделали бы это на воле, при настолько малом содействии – или вмешательстве – человека, какое только возможно.
– Ты уберешь все сосны в Маджубе? И ели, эвкалипты… розы, ирисы… и… и стрелиции[24]?
– Они все – чужие. Все до единой.
– Так же, как и каждый чайный куст здесь. Как и я! Как и вы тоже, мистер Преториус. Особенно – вы.
Не мое дело, понимаю, но только с тех самых пор, как дядя Фредерика, Магнус, создал чайную плантацию Маджуба, почти шестьдесят лет его обихоженными садами восхищались, их любили. Люди съезжались со всей страны полюбоваться на английский сад в тропиках. Они ходили среди искусно подстриженных живых изгородей и роскошных цветочных клумб, цветочных бордюров и роз, посаженных Эмили. Мне даже слышать больно, что сад должны переделать, придать ему вид части тропических джунглей, которые обступают нас со всех сторон – разросшиеся, неухоженные, лишенные всякого порядка.
– Я тебе и раньше говорил, давным-давно: сады Маджубы чересчур искусственны. Чем старше я становлюсь, тем больше не верю в возможность управлять природой. Деревьям следует позволить расти, как им угодно. – Фредерик бросает взгляд на сад. – Будь моя воля, я бы все это повыдергал.
– Что такое садоводство, как не управление природой и не улучшение ее? – Я ловлю себя на том, что повышаю голос. – Когда ты болтаешь про «естественное садоводство», или как там ни назови, ты уже задействуешь человека. Ты копаешь клумбы, срубаешь деревья, приносишь семена и саженцы. Для меня это выглядит весьма натянуто…
– Сады, подобные Югири, – обманки. Они фальшивы. Все здесь – результат продуманности формы и построения. Мы сидим в одном из самых искусственных мест, какие только сыскать можно.
Ласточки взмыли с травы на деревья, словно опавшие листочки, возвращающиеся на родные ветви. Я думала о том, что составляет искусство создания садов, противником которых выступает Фредерик, о подходах, так любимых японцами: приемах воздействия на природу, которые оттачивались больше тысячи лет. Не оттого ли, что жили они на землях, которые регулярно корежили землетрясения и природные бедствия, проистекало их стремление укротить мир вокруг себя? Взгляд мой перенесся в гостиную, на бонсай сосны, за которым так преданно ухаживал А Чон. Громадина-ствол, в который вымахала бы на воле сосна, ныне сведен к размеру, который вполне уместно смотрится на столе ученого, обуздан до желаемой формы медной проволокой, обвивающей его ветви. Есть люди, вроде Фредерика, кому чудится, будто подобные выкрутасы – сродни попыткам править силами небесными на земле. И все же – именно в тщательно продуманном и сотворенном саду Югири обрела я чувство порядка и покоя. И даже (на очень краткий отрезок времени) – забвения.
– Сегодня утром ко мне один человек приедет повидаться, – говорю я. – Из Токио. Он хочет взглянуть на ксилографии Аритомо.
– Ты продаешь их? С деньгами плохо?
Его обеспокоенность трогает меня, остужает мой гнев. Творец садов, Аритомо к тому же был мастером гравюры на дереве. После того как я призналась (одна неосмотрительная фраза во время какого-то интервью), что он оставил мне коллекцию своих ксилографий, знатоки и ценители из Японии пытались убедить меня расстаться с ними или устроить их выставку. Я всегда отказывалась, к их великому возмущению: многие из них дали ясно понять, что не считают меня законной владелицей.