Итак, тогда мы жили в Бруклине, а прежде – в Сан-Франциско, где я родился и где похоронена моя мать. Одно время мы жили в Сиэтле, потом в Нью-Йорке, Нью-Йорк для меня – это Манхеттен. Через несколько лет мы перебрались из Бруклина снова в Нью-Йорк, а во время моей поездки во Францию отец со своей новой женой перекочевали в Коннектикут.
Наш дом находился в восточном районе, и я долгое время жил, предоставленный самом себе. В те дни, когда я из мальчика постепенно превращался в юношу, мы жили втроем: отец, его незамужняя сестра и я. Мать умерла, когда мне исполнилось пять лет. Я почти не помню ее лица, но часто вижу ее в страшных снах: с провалившимися глазами, изъеденная червями, с волосами, сухими, как проволока, и жесткими, как сосновая кора, она силится прижать меня к груди. От ее разложившегося тела несет сладковатой тошнотворной вонью. Я отбиваюсь от нее и кричу. Вдруг в ее теле появляется огромная дыра, грозящая поглотить меня живьем. Когда мне впервые приснился этот сон, я кричал от страха так громко, что отец и тетка прибежали в мою комнату. Но я ничего не рассказал им, боясь обидеть мать – таким кощунственным казалось мне мое сновидение. Я сказал только, что мне привиделись какие-то ужасы на кладбище, и они решили, что смерть матери плохо подействовала на мою психику, и, вероятно, они подумали, что я тоскую по ней. Да так оно и было, а если так, то я не перестал по ней тосковать до сих пор.
Отец и тетка не ладили между собой. Сам не знаю почему, я смутно предполагал, что причина их взаимной неприязни каким-то образом связана с моей умершей матерью.
Когда я был совсем маленьким, мы жили в Сан-Франциско. Помню большую комнату, камин, и на нем – мамину фотографию. Казалось, эта фотография молчаливо свидетельствует, что нашим домом управляет мамин дух. Мне всегда было не по себе в этой комнате, которую и сейчас вижу во всех подробностях: отец сидит в удобном кресле, читает газету, торшер заливает его ярким золотистым светом, а в дальних углах комнаты притаились тени. Газета заслоняет его от меня, и я, огорченный его неприступностью, пристаю к нему и канючу до тех пор, пока меня, зареванного, не выпроваживают из комнаты. Потом мне вдруг вспоминается, как он сидит, наклонившись вперед, подперев голову руками, и задумчиво смотрит в большое окно. Интересно, о чем он думал, глядя в чернильную тьму ночи? Я помню его в неизменной серой безрукавке, с чуть ослабленным галстуком, песочные волосы падают на квадратное румяное лицо. Отец был из той породы людей, которых ничего не стоит рассмешить, но очень трудно вывести из себя. Зато уж если рассердится, дело плохо. Его гнев, как неизвестно откуда вырвавшееся пламя, мог в один миг испепелить весь дом.
Его сестра Элен сидела на диване и тоже читала. Элен немного старше отца и темнее кожей. Одевалась она слишком броско, сильно румянилась, вся была увешана драгоценными побрякушками, которые звенели и поблескивали. Черты ее лица уже начали заостряться, а фигура понемногу теряла гибкость. Элен много читала, она проглатывала все книжные новинки и не пропускала ни одного фильма. Мне так она и запомнилась: или с громадной сумкой, откуда торчали длинные спицы, или с книгой, а иногда и с тем и с другим. Я не припомню, чтобы она так усердно вязала, хотя возможно, она и связала что-нибудь для меня или для отца. Но я этого не помню, как не помню, какие она читала книги. Кто знает, может, все эти годы она читала одну и ту же книгу и вязала один и тот же шарф или свитер, или еще бог знает что. Изредка они с отцом играли в карты, иногда беседовали, дружески подтрунивая друг над другом. Но почти всегда это заканчивалось ссорой. Иногда приходили гости, и мне разрешалось посмотреть, как они неторопливо потягивают коктейли. На вечеринках отец расходился вовсю: был по-юношески весел и общителен, с бокалом обходил гостей, подливая вина, много смеялся, запанибрата держась с мужчинами и ухаживая за женщинами. Нет, ухаживал – не то слово, скорее, он, как петух, красовался перед ними. Элен неотрывно следила за ним, точно боялась, что сейчас он сделает что-то ужасное. А сама, не спуская глаз с отца, кокетничала с мужчинами и казалась мне в эти минуты истеричной и непривлекательной. Она и одевалась на эти вечеринки так, что все, как говорится, падали. Рот у нее был кроваво-красный, а платье всегда такое, которое ей абсолютно не шло, – или слишком облегающее фигуру, или не ее цвета, или просто не по возрасту. Она говорила без умолку, и ее голос скрипел, как лезвие бритвы о стекло: казалось, бокал, дрожащий в ее руке, упадет и разобьется вдребезги. Когда я был маленьким, я почему-то очень боялся ее в такие минуты.
Но что бы ни происходило в этой комнате, мама неотступно наблюдала за нами. С карточки смотрела бледная хрупкая блондинка, темноглазая, с высоким лбом и нервным красивым ртом. Однако необычный разрез глаз, прямой взгляд, едва уловимая улыбка, затаившаяся в уголках губ, выдавали твердость и силу, скрытые в этом нежном и хрупком создании. Это плохо вязалось с ее внешностью и таило в себе такую же опасность, как папины вспышки гнева. Отец редко говорил со мной о маме, а если и говорил, лицо у него делалось непроницаемым. Он говорил о ней только как о моей матери и в таких выражениях, в каких, вероятно, говорил бы о своей маме. Элен же часто говорила со мной о ней. Она рассказывала, какой необыкновенной женщиной была моя мать. От этих рассказов мне всегда делалось не по себе: я чувствовал себя недостойным такой матери.
Много позже, став совсем взрослым, я пытался вызвать отца на разговор о маме. Элен уже не было в живых, и отец собирался снова жениться. Рассказывая о матери теперь, он употреблял те же выражения, которые когда-то употребляла Элен. Спроси я об Элен, он и о ней, наверное, говорил бы также.
Помню, однажды отец и Элен поссорились. Мне было лет тринадцать. Вообще, надо сказать, они ссорились довольно часто. Но эту ссору я, вероятно, запомнил потому, что она имела непосредственное отношение ко мне.
Было уже поздно. Я спал у себя в комнате. Внезапно меня разбудили шаги отца, раздававшиеся прямо под моим окном. По шарканью его башмаков я понял, что отец немного навеселе, и это почему-то озадачило и огорчило меня. Странно, ведь отец и прежде частенько бывал навеселе, я не раз видел его пьяным и не испытывал ничего подобного, наоборот, таким он мне даже нравился. Но в ту ночь я почувствовал, что в этом есть что-то предосудительное. Я слышал, как он вошел, и потом до меня донесся голос Элен.
– Ты еще не ложилась? – спросил отец. Он старался говорить мягко, пытаясь избежать размолвки, но голос звучал сухо, в нем проступали раздражение и настороженность.
– Я полагала, – холодно отозвалась Элен, – что кто-то должен растолковать тебе, как дурно ты влияешь на своего сына.
– Дурно? – Отец хотел прибавить что-то еще, видимо, очень грубое, но сдержался и сказал примирительно, с хладнокровным отчаянием пьяного человека: «О чем ты, Элен?»
– Неужели ты и вправду думаешь, – продолжала она невозмутимо (я был уверен, что она очень прямо стоит посреди комнаты, скрестив на груди руки), – что он должен вырасти твоим подобием? Отец смолчал, но Элен не унималась: – А ведь он, знаешь ли, с каждым днем становится взрослее и умнее, чего не могу сказать о тебе, – язвительно закончила она.
– Иди спать, Элен, – отмахнулся отец, и голос его прозвучал устало.
Меня так и подмывало кинуться к ним и объяснить Элен, что мы с отцом сами разберемся в наших делах и в помощи не нуждаемся. И потом, как это ни странно, мне почему-то казалось, что тетка обидела меня – ведь я и словом с ней не перемолвился об отце. Я снова услышал его тяжелые нетвердые шаги уже на лестнице, ведущей в его комнату.
– Не воображай себе, будто я не знаю, где ты был.
– Пил с приятелем, – отозвался отец, – а теперь хочу немного поспать. Чем ты недовольна?
– Ты был с этой девкой Беатрисой, – сказала Элен. – Ты только у нее и пропадаешь, на нее уходят все твои деньги, ты забыл о своем достоинстве и самолюбии.
Ей все-таки удалось вывести отца из себя. От злости он стал даже заикаться.
– Если ты думаешь, что я… я тут стану обсуждать с тобой… с тобой свою личную жизнь, если ты думаешь, что обсуждать ее… Да ты просто выжила из ума!
– Мне до тебя нет дела, живи, как хочешь, я беспокоюсь о Дэвиде. А он считается только с тобой, растет без матери, меня слушается только потому, что не хочет огорчать тебя, а ты приходишь домой пьяным и думаешь, что подаешь мальчику хороший пример. Не пытайся себя убедить, – добавила она изменившимся от ярости голосом, – будто он не знает, откуда ты приходишь в таком виде и не догадывается о твоих связях с женщинами.
Она ошиблась: тогда я действительно ничего не знал об этом, вернее, никогда об этом не думал, но с .того вечера эти женщины у меня не выходили из головы. Стоило мне увидеть какую-нибудь женщину, как я сразу же думал, а, может, и с нею у отца была эта «связь», как выражалась Элен.