Глава 3
Маленький Ключарев скучал по машинам — в деревне их не было, а все же одна грузовая, каким-то чудом возникшая, пролетев и проскочив махонькую деревню, оставила свой невеселый след: задавила кошку, которых было здесь неисчислимое множество. Кошка валялась на обочине, и деревенские ее попросту не замечали, не заметил и он, но заметили гостьи — Мари и бабка Наталья: обе вдруг шумно о ней, раздавленной, заговорили, и тогда мальчик тоже вспомнил, что действительно валяется возле дороги кошка, — сам видел.
— ...Не понимаю, — клекотала Мари, — русская деревня, насколько уверял Толстой, очень чистоплотна по природе своей, и тогда откуда же это безразличие? Это же недопустимо гигиенически. Это же черт знает что!
— Моя дорогая Мари, граф Толстой не очень-то... — И дальше бабка Наталья заговорила на французском.
... — ответила Мари.
...
Мари вынырнула вновь на взволнованном русском:
— И все же клянусь, Натали, я сама готова пойти и ее закопать. Это же зараза!
— Так и сделаем, Мари, кстати, и пример будет...
Они вели разговор в следующей позиции: старушка Мари читала книгу, вглядываясь близорукими глазами, а бабка Наталья вязала, бабка Матрена, в разговор их не вступая и сидя поодаль, штопала какую-то свою штопку. На время прервавшись, она притащила дров, подтопила печку — и вновь штопала.
И сказала, вставляя свое словцо в общие:
— Конечно ж надо зарыть. Дождутся, что мальчишки в чей-то колодец ее бросят! Вот и болезни пойдут — в Ново-Покровке уж было такое!
Мари всплеснула руками:
— Чудовищно! И ведь действительно будем воду пить — не зная! — Она обратилась к бабке Матрене уже впрямую: — Уважаемая Матрена Дормидонтовна, скажите, на который день колодец прованивается, если бросят кошку, я думаю, лишь на третий, да?
— Шут его знает, — ответила та.
— О Господи! — заохала Мари. — Натали, я, ей-богу, пошла бы сейчас, взяла эту кошку и снесла бы в лесок или в поле, но даже и сто метров расстояния мне кажутся невыносимыми при одной мысли, что, пока ее несешь в руках, вокруг тебя облако микробов...
Бабка Наталья поправила ее:
— Чтобы как следует отнести от деревни, нужно не сто — тут нужен километр целый.
— Ну что ты, Натали, необходимо метров триста, не больше.
— А я говорю: километр!.. Заразу и ветер разносит!
— Триста метров!
— Триста метров — это ничтожно мало, Мари.
— Натали, ты такая спорщица!
Спор о расстоянии, на которое необходимо оттащить кошку, казалось, был бесконечен:
— Триста ли метров, пятьсот ли, но ты, Натали, только представь: в одной руке ты несешь кошку, в другой лопата, — идешь, а вокруг тебя, наукой это уже доказано, облако микробов, ты идешь именно как в облаке — и все время дышишь! Для нашего возраста, Натали, подвергать себя такой опасности — преступно!
— И не подумаю, — неожиданно сказала бабка Наталья. — Тьфу! Я, моя дорогая, на нее даже и не взгляну!
— Но ты же ее видела!
— Не видела я ее — это ты замечаешь всякую гадость! Еще в молодости, вспомни-ка, что говорили про тебя наши...
— Натали! Я тебя прошу. — Мари, а вслед за ней и бабка Наталья перешли на лихорадочный французский, споря и обвиняя друг друга.
Маленький Ключарев, подремать не сумевший, тем временем спустился с печки — он вяло зевал, потягивался.
И вот бабка Матрена, подымаясь, сказала ему:
— Идем-ка к крестной сходим: у нее коза есть. Вот и образованные говорили: козье-то молоко как лекарство!
Бабка Матрена уже вовсю работала на неприязнь. Они вдвоем шли по улице, белой и пыльной, к избе, где жила крестная, когда маленький Ключарев вдруг обнаружил, что бабка Матрена пристукивает лопатой, — он глянул, она шла и, как палкой, пристукивала лопатой, чтобы не нести ее в руках. Охотно, хотя и не спеша, она пояснила мальчику, что «эти вот образованные и чистенькие» только говорят, а дело не делают, к тому же дела и не знают, занятые глупыми и ненужными вычислениями метров.
Кошка валялась раздавленная, та самая, и тут же, на обочине, бабка Матрена выкопала яму — немалую яму, в метр глубиной. Выкопав, поддела кошку лопатой и швырнула ее в яму, просто и умело. И закопала.
— А ты отойди, милок, — сказала она в самом начале дела, вероятно все же считаясь с образованными и с их «облаком микробов».
Когда с кошкой было покончено, он удивился, что они повернули и пошли назад, к избе, — он спросил: а как же, мол, коза крестной и козье молоко?
— Какая коза?.. Да Кузьма ее неделю как свел в Ново-Покровку и пропил: такой дурной!
Вдвоем они вешали липучку для мух: из привезенного с собой тюбика выдавливали клейкую янтарную массу на тоненькие полоски из газеты, а едва пропитавшиеся, цепляли их к специальной газетной ленте (типа дорожки) на потолке, — это делала бабка Наталья, влезшая на высокий табурет, а Мари придерживала ее за ноги, чтобы та не упала. Липучка была старомодная, требовавшая искусства. Трудясь, обе напевали, пока с руки бабки Натальи не сползла, нависая все больше, медлительная струйка химической желтой слюны. «Ай-яй-яй!» — Мари, обхватившая ноги бабки Натальи, закричала, стоя внизу, она уже видела надвигающуюся на нее беду, а бабка Наталья не видела и говорила: «Я не падаю — почему же ты в панике, ма шер?!» — тут и она увидела и, тоже вскрикнув, стала ловить свисающие струйки ватой, а затем голыми ладонями. Пока Мари пискляво подсказывала ей — где и как ловить, новый ручеек липкой массы, откуда-то взявшись, скользнул на лоб, она завизжала, а бабка Наталья, клонясь, начала падать, но и тут Мари мужественно ее удержала, — зато вся прикнопленная газетная дорожка вдруг пала вниз, как птица махая липкими крыльями, после чего и Мари и бабка Наталья заверещали, зашумели, обвиняя друг друга в неудаче, и, наконец, прервав труд, подскочили к мальчику, держа в пальцах ватку, смоченную духами, и попросили: «Милый, оботри нас...»
Так что теперь он уже знал, что они — в неприязни; это не было ни распрей, ни ссорой, он уже чувствовал отличие, и хотя он ни разу не посмел им ни сказать, ни намекнуть, однако в неприязни этой он участвовал — и чутьем, и особенно наблюдательностью, уже заострившейся. Неприязнь — это, по его пониманию, было как чужой запах. Их мелкие словесные стычки сменялись взаимным молчанием с длительным косвенным давлением и с оглядкой на внука: чью сторону примет, если поймет? — а ему не нужна была сторона, и сердце его вовсе не разрывалось даже и в напряженном их затишье, а когда возникала словесная стычка, он, как ни странно, с удовольствием чувствовал, что он не одинок и что он с ними — с обеими, а этого и хотелось. (Конечно, когда он общался с одной из них, ее любовь чувствовалась сильнее, но и чего-то недоставало.)
Бабка Наталья была высокомерна, но была она нежнее и женственнее, в то время как бабка Матрена слишком походила на работницу из котельной, каких он видел не раз в городе и в поселке. Бабка Матрена снимала чугунки с кольев плетня или же, в деревенских своих трудах, без конца закрывала-открывала двери сарая, — и он сравнивал сначала, конечно, лица: на лице бабки Натальи была и удерживалась этакая белая, хотелось бы — голубая — пыль, которая была вовсе не пыль, а возрастной пух на щеках, легкий и белесый, и, напротив, бабка Матрена была, казалось, вся в черной закалине — и морщины и щеки были подернуты если не загаром степным, то некой чернотой, впрочем тоже не отталкивающей.
— ...Коз хотя бы держали. Пуховые платки хотя бы делали — ведь Оренбуржье! — говорила бабка Наталья с укором.
И бабка Матрена вполне спокойно (не сразу и не сейчас, а солидно выждав и поговорив для начала о чем-то ином) ей возражала:
— ...Хозяйство как хозяйство. А что ж, скажем, от козы проку? — да никакого: ни мяса, ни пуха толком. Травы они не жрут, дай им молодые побеги, а где напасешься — они ж всю рощу обглодают, все мало. А доить? — за пять раз не выдоишь, а всего-то молока два литра...
Это говорилось в ответ, но именно не сразу, а отступив по времени, и подумав, и уже вполне заготовленно развернув слова в атаку «на непонимающих — на тех людей, что дела никакого не знали», на что в свою очередь и в свою минуту (тоже выждав) ей отвечала бабка Наталья — отвечала высокомерно и колко. Эти старухи — Наталья и Матрена — в разговоре своем то сближались, то хитро отдалялись: двое, и что ж это за изысканный танец словесный был, если даже девятилетний ребенок внимал с интересом; старуху Мари ни та ни другая не принимали всерьез и держали как бы для заполнения пустоты длинных этих вечеров при керосиновой лампе с иззубренным жерлом, с которого, казалось, осыпается крошками мелкое стекло. Иногда бабка Наталья вдруг вставала, сухонькая, прямя прямую спину, — ноги ее были на разных половицах, чуть расставлены, и ступали по половицам длинные эти ноги в чулках строго и отмеренно, однако бабка Матрена, тоже чуткая, не давала ей преимущества говорить расхаживая, когда можно соразмерять шаги и слова, и в свой черед вставала с лавки. Она сажала чугунок в печь, чтобы подогреть, и не просто сажала, а прямо-таки медлила с ухватом и с чугунком, а потом с другим чугунком, а потом опять с первым, пересаживая его на новое, как бы лучшее место, — и слова ее шли движениям в такт. Отвечала она будто бы нехотя, будто бы меж делом и делом, морщась от печи и едва на собеседницу оглядываясь: такой вот был танец их обеих, а Мари как Мари. Мари была при бабке Наталье, как при бабке Матрене был дом и чугунки.