И тут, словно дождавшись нужной реплики, появился Йоав и набросился на меня со всех сторон, точно стая волков. Освоив остальные отверстия, он перевернул меня спиной и с силой вошел сзади. Раньше мы этого не делали. Я закусила подушку, чтобы не закричать в голос. Когда все закончилось, я прижалась к его жаркому телу и заснула глубоким долгим сном. Когда проснулась, Йоава рядом не было. Сны — если какие и снились — уже стерлись, запомнился только один кадр: я вхожу в кладовку и вижу Вайса — он висит вверх тормашками, как летучая мышь.
Было почти семь утра. Я оделась, сполоснула лицо в Лииной ванной комнате — в крошечном викторианском рукомойничке с розами. Потом прокралась на цыпочках по коридору и замедлила шаг возле ее комнаты. Дверь была приоткрыта, за ней виднелась огромная девственно-белая кровать с пологом, большая и величественная как корабль. Я представила, как Лия спасается на ней от потопа. Ну конечно! Кровать тоже наверняка подарок отца, подсказка — какой жизнью обязана жить его девочка. Лия никогда не приводила домой друзей, хотя, разумеется, общалась в колледже с какими-то людьми. Ни влюбленностей, ни партнеров она тоже никогда не упоминала — ни прошлых, ни нынешних. Отец и брат требовали от нее столько преданности и любви, что любые отношения с мужчиной извне были практически невозможны. Я вспомнила о подруге, которую Лия изобрела вчера вечером вместе с днем рождения. Тогда я возмутилась и не поняла: для чего врать? А теперь вдруг подумала: может, это единственный способ? Как иначе сопротивляться такому отцу?
Йоав еще спал в своей постели этажом ниже. Моя вчерашняя ярость поумерилась, но с ней ушла и уверенность в себе. Ну, сколько могут длиться наши отношения? Ведь Вайс победит, это только вопрос времени. Или нет? Я сама втравила Йоава в эту битву, и он вроде как бросил вызов отцу, но тут же отступил, сдался, запросил пощады, а потом еще набросился на меня в темноте. Тоже мне, хищный зверь с зубами и когтями. Мне снова представился висящий в кладовке Вайс. Кому по силам освободиться от такого отца?
Я оставила Йоаву записку на столе и поспешила выйти из дома, чтобы, не дай бог, не столкнуться с Вайсом. В воздухе висела морось, стлался туман, низкий и тяжелый, и когда я добралась до метро, влага уже просочилась сквозь купленное мамой пальто. Доехав до Арки, я села на автобус в Оксфорд. Там, не успела я отпереть дверь в комнату, меня объяла, буквально раздавила печаль. Вдали от Йоава вся моя жизнь на Белсайз-парк представилась шаткой декорацией, которую можно разобрать после спектакля — вот актеры разошлись, и героиня осталась одна, в повседневной одежде, в темном театре. Я забралась под одеяло и плед и проспала много часов подряд. Йоав не позвонил ни в тот день, ни на следующий. Не зная, чем себя занять, я отправилась в «Феникс» и два раза подряд посмотрела «Небо над Берлином». Когда я шла домой по Уолтон-стрит, уже стемнело. Я заснула, ожидая телефонного звонка. За весь день во рту у меня не было и маковой росинки, и в три часа ночи я проснулась от сосущих болей в животе. В сумке нашлась только плитка шоколада, я ее съела и проголодалась еще больше.
Телефон не звонил три дня. Я спала или просто сидела в комнате, даже не шевелясь. Ах да, еще я ходила в «Феникс» и проводила много часов перед мерцающим экраном. Я пыталась не думать, жила на попкорне и леденцах, купленных у панка-анархиста, который держал киоск там же, в кино. Спасибо ему за пофигизм, за то, что не спрашивал, почему я просиживаю задницу в кино. Леденцы он давал мне бесплатно и наливал большой стакан газировки, хотя я платила за маленький. Я как-то держалась — видно, не считала, что между Йоавом и мной все кончено. Просто мучилась ожиданием, застряла между фраз — одна уже прозвучала, следующая только грядет и может принести все что угодно: град, авиакатастрофу, высшую справедливость или чудесным образом возвратит все на свои места. Или не возвратит.
Телефон наконец зазвонил. Одно предложение заканчивается, другое начинается. Всегда. Но не всегда с того же места и на тех же условиях. Вернись, сказал Йоав почти шепотом. Пожалуйста, вернись ко мне. Когда я отперла дверь на Белсайз-парк, в доме было темно. Я увидела его профиль, подсвеченный синеватым экраном телевизора. Он крутил фильм Кесьлевского, который мы смотрели раз двадцать. Шла сцена, когда Ирен Жакоб впервые приходит в дом Жана-Луи Трентиньяна — приносит сбитую собаку — и видит старика, который подслушивает телефонные звонки соседей. Кто вы? — спрашивает она с отвращением. Полицейский? Хуже, отвечает он, я — судья. Я скользнула на диван рядом с Йоавом, и он молча притянул меня к себе. Он был в доме один. Позже выяснилось, что отец послал Лию в Нью-Йорк — забрать стол, который он разыскивал четыре десятилетия. Ее не было неделю, и за это время мы с Йоавом перетрахались во всех комнатах, на каждом мыслимом и немыслимом предмете мебели. Об отце он не говорил, но овладевал мною каждый раз так неистово, что я точно знала: между ними произошло что-то тяжелое, и оно причиняет Йоаву боль. Сплю я всегда очень чутко, и вот однажды я внезапно проснулась ночью с ощущением, что над нами, в тишине, прошелестела какая-то тень. Тихонько спустившись вниз и нащупав выключатель, я зажгла свет в прихожей. Там стояла Лия с таким странным выражением лица — я никогда раньше не видела ее такой. Словно все связи, все канаты, что привязывали ее к нам, почти перетерлись, и она их обрубила. Да, мы ее недооценивали. Но больше всего заблуждался на ее счет отец.
Где ты, Дов? Ведь уже рассвело. Бог знает, где тебя носит, что ты делаешь в пустоши, в зарослях крапивы. С минуты на минуту ты появишься у калитки, весь в репьях. За десять дней, что мы живем под одной крышей — после двадцатипятилетнего перерыва, — ты не сказал мне и десяти слов. Нет, не так. Ты выдал один длинный монолог о стройке, которую затеяли в конце нашей улицы. Что-то о водостоках, трубах, люках. Я даже заподозрил, что ты говоришь иносказательно, что ты закодировал в своей речи нечто совсем другое. Может, ты намекаешь, что заболел? Или предлагаешь проверить наше коллективное мужское здоровье, отца и сына? Я попытался вникнуть, но ты несся вперед без оглядки. А я… я свалился с коня, мой мальчик. Остался в сточной канаве. Да еще сообщил тебе об этом — конечно, совершенно напрасно. Ошибку сделал. Ты тут же снова умолк, но прежде поморщился, точно от боли. Потом, прокручивая в уме тот разговор, я заподозрил, что это была проверка, тест, который ты придумал специально для меня, и единственным возможным результатом такого теста мог быть только мой провал. Ты хотел иметь право по-улиточьи втянуть себя под панцирь, хотел и дальше меня обвинять и презирать.
Десять дней провели мы вместе в этом доме, а чем занимались? В основном метили каждый свою территорию и устанавливали обязательные ритуалы. Чтобы получить точку опоры. Чтобы задать себе направление, вроде светящейся полосы в проходах, которые ведут в самолете к аварийному выходу. Спать я ложусь раньше тебя, а поутру — как бы рано я ни поднялся — ты уже на кухне. Я издали вижу твой длинный серый силуэт — над газетой. Прежде чем войти, я заранее кашляю, стараюсь предупредить тебя, что уже проснулся. Ты кипятишь чайник, ставишь на стол две чашки. Мы читаем, чавкаем, рыгаем. Я спрашиваю, хочешь ли ты тост. Ты отказываешься. Ты теперь даже выше пищи. Или тебе просто не нравятся подгорелые корки? Вот мама твоя была мастерица делать тосты, не то что я. С полным ртом я принимаюсь обсуждать новости. Ты молча стираешь со стола крошки и продолжаешь читать. Мои слова для тебя вроде фона, как щебет птиц или поскрипывание старых деревьев, ты в них не вслушиваешься — по-твоему выходит, что они не требуют ответа. После завтрака ты удаляешься в свою комнату и ложишься спать — еженощная прогулка все-таки утомительна. Ближе к полудню ты выходишь в сад с книгой и раскладываешь единственный несломанный шезлонг. Я занимаю мягкое кресло перед телевизором. Вчера я смотрел в новостях про женщину из Цфата, которая умерла от ожирения. Она не вставала с дивана больше десяти лет. Когда ее тело обнаружили, оказалось, что кожа вросла в диванную обивку. Кто и почему это допустил, в новостях не сообщили. Просто рассказали, что пришлось вырезать кусок дивана и вынуть вместе с покойницей через окно, на подъемном кране. Нам это показывали, а репортер описывал, как медленно опускали огромное тело, обернутое в черный полиэтилен, потому что похоронного мешка нужного размера не нашлось во всем Израиле. Вот такая унизительная история. Ровно в два ты возвращаешься в дом и готовишь себе трапезу, пригодную разве что для монаха-аскета: банан, йогурт, какой-то жалкий салатик. Завтра ты, небось, вообще власяницу наденешь. В начале третьего я засыпаю, прямо в кресле перед телевизором. В четыре просыпаюсь от шума: ты каждый день придумываешь себе какую-нибудь работу. То сарай разбираешь, то сгребаешь в саду листья и ветки, то чинишь водосток на крыше, словно решил отработать кров и пищу. Все по-честному, чтобы родному отцу не задолжать. В пять мы пьем чай, и я вкратце излагаю тебе последние известия. И жду, все жду какой-нибудь щели, трещинки в твоем молчании. Но оно словно твердой глазурью покрыто, не прошибешь. А ты ждешь, пока я допью чай. Потом моешь чашки, вытираешь и ставишь обратно в шкаф. Складываешь полотенце. Ты похож на человека, который все время пятится, потому что заметает собственные следы. А потом ты идешь к себе в комнату и закрываешь дверь. Вчера я стоял под дверью и слушал. Что я надеялся услышать? Царапанье ручки о бумагу? Нет. Тишина. В семь ты появляешься, смотришь новости. В восемь я ужинаю. В половине десятого иду спать. Много позже, часа этак в два или три, ты отправляешься на свою прогулку. Бродишь в темноте по холмам и лесам. Ну, а я давно перестал просыпаться среди ночи от голода и опустошать холодильник. Нет у меня больше аппетита, ни ненасытного — так мама его называла, — ни самого обыкновенного. Теперь я встаю ночью по другим причинам. Слабый мочевой пузырь. Таинственные боли. Боязнь сердечных приступов и оторвавшихся тромбов. Когда бы я ни проснулся, твоя кровать пуста и аккуратно застелена. Я снова ложусь, а когда встаю утром, пусть даже очень рано, твои ботинки аккуратно стоят на коврике у входной двери, а сам ты сидишь на кухне, склонившись над газетой. Я покашливаю, и мы начинаем все сначала.