Я беру еще один тонкий ломтик ветчины. У падре Бенедетто серебряные вилки — тонкие, с длинными зубцами, будто изящные трезубцы. Глядя на них, я вспоминаю фрески в церковке возле заброшенной
— Знаете церковь в долине — ту, в которой много фресок?
— Там много таких церквей.
— Эта маленькая, невзрачная, размером с часовенку. Рядом с фермой. Чуть не одно целое с сараем.
Он кивает и негромко говорит:
— Санта-Лючия ад Криптас. Я ее знаю.
— Вы что-то путаете. Там нет крипты.
— Есть, синьор Фарфалла. Большая крипта. Больше самой церкви. Эта церковь — такой дуб веры. Под землей находится больше, чем над нею.
— Я не видел входа.
— Он закрыт.
— А вы были внутри? — догадываюсь я.
— Много лет назад. До войны. Еще мальчиком.
— И что там?
— Вы тут про это всякого наслушаетесь. Может, уже что-то и слышали?
Я качаю головой и говорю, что наткнулся на церковку, когда охотился на бабочек.
— Крипта правда огромная. Размером с два теннисных корта. Своды поддерживают толстые столбы. Пол из гладкого камня. Там есть алтарь…
Он осекается, глаза смотрят вдаль. Необычное дело. Он не склонен к ностальгии. И это быстро проходит.
— Как и надземная часть церкви, — продолжает он, — крипта расписана. Цвета там еще красивее, чем в центральном нефе. Свет внутрь не проникает. Краски не выцветают от солнца, а температура весь год постоянная. Что бы там ни было снаружи, солнце или снег.
— А как вы туда проникли?
— Отец заплатил священнику, и тот нас отвел. Мы были последними посетителями. Через несколько месяцев вход замуровали. Война… теперь уже никто этого не помнит. А кто хоть что-то припоминает, путают те фрески, что в самой церкви, с теми, что видели внизу, а заглянуть в крипту никому не приходит в голову.
— И каковы эти фрески?
Падре отвечает не сразу, отпивает немного бренди.
— Именно в тот день я и решил стать священником. Там я увидел Бога.
Во мне сразу пробуждается любопытство. Падре Бенедетто не назовешь непрактичным человеком, да и на мечтателя он не похож. Он реалист — насколько это допускает его вера, — именно поэтому я и ценю его общество. Он может рассуждать о красоте мессы и сверхъестественности католических обрядов, но при этом он твердо стоит ногами на земле. Он не витает в облаках догмы и теологии.
— Увидели Бога? Вы хотите сказать, там какая-то необычная картина? Портрет? Фрески в верхней части, как мне кажется, времен до Джотто. А эти еще более ранние?
— Примерно того же периода. Но… — Он внезапно делается серьезным, очень серьезным. — Если хотите, чтобы я вам рассказал, поклянитесь хранить тайну.
Я смеюсь. Как это по-итальянски: только в Италии с вас могут потребовать держать в тайне рассказ о внутреннем убранстве церкви. Ну просто всемирный заговор. Только мне таких вещей хватает и в реальной жизни. Отлаженный «Сочими» мне доставлять всего через день-другой.
— А вы поверите моей клятве? Ведь я не католик.
— Именно поэтому и поверю. Католик сразу бы захотел открыть это место для всеобщего доступа и поставить турникет у входа. Брать плату с туристов. Заманивать паломников. Там бы стали проводить службы. И краски бы выцвели. Вся эта суета… — Он так и держит бокал в руке, но к губам не подносит. — Ну что, могу я вам доверять? Ни единой душе?
— Ну, хорошо.
— Когда входишь туда — я спускался со свечой, как древний монах, — там нет Христа. Нет благодати. Нет алтаря. Это не святое место в современном понимании этого слова… Там видишь другое: любовь Христову.
Я слегка озадачен. Любовь — это абстракция, если она не претворена в действие: в Кларины груди, в страстное извивание Диндины. Это еще какая-никакая любовь.
— Точнее, там видишь, что именно любовь Христова может для тебя сделать.
Это не добавляет мне понимания, потому что лично мне Христос никогда не показывал своей любви. Уж в этом-то я уверен. И не вижу в том никакой его вины.
— Скажите мне, синьор Фарфалла, — обращается ко мне падре Бенедетто, — вы когда-нибудь думаете про ад?
— Да, постоянно.
Это лишь наполовину ложь.
— И что вы видите?
Я пожимаю плечами:
— Ничего не вижу. Мне просто делается неуютно. Как когда начинается грипп.
— Но только в душе!
Нет у меня души. Это я знаю точно. Души нужны святым и святошам. Мне совсем не хочется возвращаться к этому спору: мы уже сбили не одну пару обуви на этой каменистой теологической тропке.
— Да, пожалуй.
— Что такое ад? Вечное проклятие? Яма, полная огня? Как на фресках, которые вы видели наверху?
— Ну, наверное. Я пока не пытался представить его в зрительных образах.
Он встает и поворачивает зонт на шарнире, чтобы тень падала на проскутту. Подозреваю, он делает это еще и для того, чтобы ничто не заслоняло неба у него над головой. На всякий случай.
— Ад, — говорю я, — похож на ваш подпол: сумрачный, пыльный, прелый, в одном углу — огонь, и с потолка свисают мертвые тела.
Падре иронически улыбается и садится.
— Ад — это жизнь без любви. Без надежды. Ад — это одинокое существование в месте, где время никогда не кончается, часы никогда не перестают тикать, но стрелки никогда не сдвигаются. Вы знакомы с произведениями Антонио Мачадо? — Он смачивает губы арманьяком. — «Ад — это залитый кровью чертог времени, где в самом дальнем круге дожидается Диавол, взводя пружину Прометеевых часов»[70].
— Вы не забыли, что ваш дом стоит совсем рядом с Виа дель Оролоджо? — напоминаю я ему. — И под домом адский подпол, а в доме когда-то жил часовщик — так вот, я бы на вашем месте поискал другое жилье. Нездоровое это место для священника.
Мои слова его явно забавляют. Я подливаю себе из бутылки.
— Я люблю одиночество, — продолжаю я. — Люблю больше всего на свете. Когда я один в горах со своими красками…
— Это не одиночество! — обрывает меня падре Бенедетто. — Там вы всего лишь лишены человеческого общества. Но с вами бабочки, которых вы рисуете, деревья, насекомые, птицы. Бог. Вне зависимости от того, веруете вы в него или нет. Нет! Одиночество — это существование в полной пустоте. Даже без воспоминаний. Воспоминания — надежная защита от одиночества. Даже воспоминание о любви может стать спасением.
— Так что же изображено на тех фресках? — спрашиваю я. — Почему они напоминают вам про ад?
Ответа нет. Вместо этого, падре подцепляет кусок ветчины, кладет в рот и медленно пережевывает, наслаждаясь вкусом. Этот окорок — одно из величайших его достижений за те десять лет, что он беззаконно возжигал огонь в своем личном аду.
— Фрески — да! На них изображен ад — таким, каким он видится людям. Пламя и демоны, сатана во всем своем бесстыдстве. Трое отверстых врат — похоть, гнев и алчность. Мертвецы, несущие за них наказание. Но… — Он вздыхает. — Их лица. Пусты. Никаких эмоций. Они не морщатся в огне, не отшатываются от жара. У них нет воспоминаний о любви, нет любви, чтобы смягчить ужас, чтобы придать им силы перед лицом испытаний. Спасти их.
— Видимо, росписи делал не слишком талантливый художник, — предполагаю я.
— Может быть. И тем не менее — у них нет прошлого. Прошлого, где есть любовь. Бог не осенил их любовью. Его любовь может спасти от адского пламени. Воспоминание о любви может любого спасти от ада.
Я залпом допиваю бренди. Пора идти. У меня нет никакого желания в очередной раз пускаться в наши вечные споры на исторические темы. История существует — и точка. Но лучше о ней забыть и жить будущим.
— Знаете, — говорю я в ответ, — если мне что и нравится в Магомете, так это то, что, придумав ислам, он дал нам религию без ада.
— Возможно, именно поэтому мусульмане и не едят свинины, — отвечает падре Бенедетто с несвойственным ему остроумием. — Ее ведь не закоптишь, если у вас в аду нет геенны огненной. Вы едите проскутто — значит, вы едите то, что создано в аду. А съесть — значит уничтожить.
Он подцепляет вилкой большой кусок копченого мяса, отправляет в рот и ухмыляется. Он съел диавола и все творения его — вот что он думает, перемалывая князя тьмы зубами, раздирая его на клочки. А потом дьявол проследует путем всякой грязи, — эта мысль доставляет падре несказанное наслаждение.
— Двести лет назад вас, мой друг, обвинили бы в сношениях с дьяволом, — говорю ему я, — ибо вы кладете кусочек ада в тот же рот, в который кладете просвирку при причастии. Вам повезло, что дни инквизиции миновали.
— Вы бы тогда посмотрели, как меня сжигают на Кампо де Фиори. Как Джордано Бруно.
— Да я бы туда не пошел. Очень мне нужно смотреть, как вас пожирает адское пламя.
— Для меня ада не существует. Во мне живут воспоминания о Христовой любви.
— Не вставайте, — говорю я, — я сам открою калитку.
Мы обмениваемся рукопожатием.