– Ну ладно, что сделано, того не воротишь. Сегодня же вечером напишу канонику и буду просить у него прощения за нас. А теперь объясните мне…
Сжалившись наконец над беднягою, он указал ему на стул. Однако, к великому его удивлению, викарий не сел.
– Извольте же объяснить мне, – начал он снова, но уже совершенно другим, участливым и в то же время требовательным голосом, – как вас угораздило заблудиться в местности, которую едва ли назовешь пустыней безлюдной?
Аббат по-прежнему стоял, склонив голову к плечу, всем видом своим выказывая смиренную почтительность, но ответ прозвучал высокомерно:
– Должно ли мне говорить то, что почитаю за истину?
– Да, должно, – возразил Мену-Сегре.
– В таком случае я скажу.
Бледное лицо викария, на котором не изгладились еще следы ночных страхов и усталости, выражало твердость человека, принявшего решение и намерившегося исполнить его во что бы то ни стало. Лишь по тому, что он отворотился, можно было понять, что ему стыдно. До-ниссан заговорил, потупив глаза, и пожалуй, несколько уторопленно.
Впрочем, откровенность, смелость некоторых замечаний, явное стремление говорить обо всем без прикрас даже менее проницательного наблюдателя навели бы на мысль, что бедняга питает, очевидно, тайную надежду на то, что его перебьют, строго одернут и помогут, таким образом, выйти из затруднительного положения, лишив в то же время собеседника возможности упрекнуть его в том, что он не исполнил своего обещания. Однако настоятель слушал викария до конца в глубоком молчании.
– Я не заблудился, – начал Дониссан. – В крайнем случае, я мог бы сбиться с пути на полдороге, среди равнины. Потому я и держался большака и лишь однажды, и то на короткое время, отошел в сторону. Мне нужно было просто идти все прямо и прямо. Даже глухою ночью (а темень, надо сказать, была непроглядная) было бы немыслимо заплутаться, и если это случилось все же со мной, вина тут не моя.
Переводя дух, викарий продолжал:
– Каким бы диковинным и невероятным вам ни казалось все это, есть вещи еще более диковинные и невероятные. Еще более страшные. Мне уготовано было еще одно испытание.
Здесь голос его дрогнул, а рука непроизвольно приподнялась – так бывает, когда рассказчика перебьют вдруг каким-нибудь веским возражением. Взор его обратился, на сей раз смиренно, к лицу настоятеля.
– Я хочу спросить вас… Уместно ли вести речь о приключениях, совершенно, пожалуй, несуразных, и толковать их так, как мне представляется уместным… (он снова запнулся) невольно приписывая себе некое значение… некий дар?..
– Да будет вам! Будет! – резко прервал его Мену-Сегре.
Викарий послушно умолк и, помолчав некоторое время, в течение которого, видимо, собирался с духом, дабы побороть праздное желание сгладить острые углы, щадя чужое самолюбие, продолжал:
– Божиею волею сподобился дважды, и так, что в сем не может быть ни малейшего сомнения, узреть воочию душу человечью сквозь плотскую оболочку. Узрел, не прибегая к обычным способам, таким, как изучение и размышление, но единственно особого рода чудесным наитием, о коем почел своим долгом поведать вам, не страшась любой кары…
– Что же почитаете вы за чудо? – вопросил Мену-Сегре совершенно будничным голосом.
– Именно то, что случилось со мною, – ответствовал тот.
– Вы не преминете сообщить о случившемся епископу, – преспокойно молвил настоятель.
Да и во взгляде, которым настоятель буквально обволок нескладного своего викария, не было решительно удивления, но единственно спокойное, беспристрастное внимание человека, с легким любопытством и не без высокомерного сострадания взирающего на изложенные ему обстоятельства. Викарий покраснел до корней волос.
– Так что же вам повстречалось глухой ночью в чистом поле?
– Сначала человек, чье имя мне неизвестно.
– Угу, – насмешливо хмыкнул настоятель.
– Поймите меня! – воскликнул Дониссан, и губы его задрожали. – Он сам подошел ко мне… Я ни о чем таком и не думал… Я и лица-то его не видел… голос незнакомый… Некоторое время мы шли вместе, говорили о разных пустяках… о погоде… о ночи… не помню уж теперь, о чем…
Викарий умолк, устыдившись того, что не сказал всей правды своему судье, и, решившись вдруг, проговорил, словно головой вперед бросился в воду:
– Тогда-то меня осенило божественное наитие, о котором говорил вам. Что же касается до второй встречи…
– Я довольно теперь знаю… во всяком случае, пока, – прервал его настоятель. – Подробности не имеют уже особого значения.
Он откинул голову на подушки, болезненно покривившись, вытащил из кармана табакерку, втянул понюшку носом и, расслабленно приподняв руки, как бы прося прощения за то, что прервал будничную беседу, попросил:
– Не откажите в любезности позвонить мадемуазель Эстелле! Мне пора глотать салициловую кислоту, а я не знаю, где она поставила пузырек.
Пузырек сыскался на обычном месте. Настоятель медленно выпил лекарство, тщательно отер губы и отпустил домоправительницу благодарным взглядом. Когда дверь затворилась за ней, он сказал:
– Мальчик мой, вас сочтут сумасшедшим!
Но перед ним стоял один из тех, чей опыт питается исключительно внутренним источником, а таких нелегко выбить из колеи. Лишь легкая тень пробежала по лицу скорее удивленного, чем испуганного, викария. Он неторопливо возразил настоятелю:
– Мне должно было признаться вам. Бог тому свидетель, я желаю лишь, чтобы все забылось и было сохранено в тайне.
– Положитесь на меня, – отвечал Мену-Сегре, – я утаю все, что только утаить можно, не прибегая ко лжи. Я старший над вами, дружок мой, но и надо мною есть старшие!
Помолчав немного, старец продолжал:
– Я напишу… нет, лучше переговорю лично с каноником Кувремоном, прежним директором высшей духовной семинарии, человеком верным и решительным. Он рассудит, как нам лучше всего поступить. Я не сомневаюсь, впрочем, что мы скоро придем с ним к согласию. Мне нетрудно предугадать его мнение…
Видимо, настоятель ждал какого-нибудь вопроса, но викарий даже не взглянул на него.
– Мы исхлопочем для вас длительную поездку на покаянные моления в Тортефонтен или к бенедиктинцам в Шеветонь. Я буду откровенен с вами, аббат. Я по-прежнему считаю, как и говорил вам о том, что вы отмечены перстом божиим, печатью избранника. Но не следует заходить слишком далеко: времена чудес минули. Скорее всего люди всполошатся, и, стало быть, следует опасаться нарушения общественного порядка. А власти только и ждут повода навалиться на нас. К тому же ныне в моде неврологические, как они выражаются, науки. А тут какой-то попик читает, видите ли, в душах, как в открытой книге!.. Да вас упекут в сумасшедший дом, мой милый! Мне предостаточно того, что вы сказали, мне нет нужды знать, что происходило дальше.
Он выставил перед собой обе ладони, словно отталкивая опасную тайну, и снова утонул головою в подушках. Но стоило викарию сделать легкое движение в сторону двери, как настоятель заговорил вновь:
– Берегитесь же! Я строжайше запрещаю вам хотя бы единым словом намекнуть кому бы то ни было на сей предмет, не испросив предварительно на то моего согласия. Вы слышите, ни одной живой душе!
– Даже моему исповеднику?.. – робко осведомился Дониссан.
– Ему в особенности, – спокойно возразил настоятель.
За сими словами последовало еще более глубокое молчание. Два или три раза викарий грузно переступил с ноги на ногу, косясь на дверь… Правой рукой он беспокойно крутил пуговицы сутаны. Неожиданно, к своему великому удивлению, он услышал собственный голос:
– Я не все сказал.
Ни слова в ответ.
– То, о чем я хотел бы еще рассказать, касается – уж и не знаю, в какой мере! – до спасения одной бедной души, за которую нам с вами предстоит держать ответ. Очевидно, Провидение вверило мне пещись о ней, именно мне, и никому другому: я убежден в том, что упомянутая особа принадлежит пастве вашего прихода, господин настоятель.
– Я слушаю, – ответствовал Мену-Сегре, медленно возводя взор.
Во все продолжение последовавшего за сим рассказа властные мудрые глаза не отрывались от измученного лица викария. В них отражалось какое-то мучительное напряжение и вместе с тем все более непреклонная решимость. Ни единого слова не слетело со сжатых губ, ни разу не дрогнули тонкие бескровные руки, покоившиеся на подлокотниках кресла, а несколько откинутая голова и выставленный подбородок дышали умом и силою.
Когда викарий кончил исповедь, настоятель, повинуясь совершенно искреннему порыву, обратился к висевшему в изголовье кровати распятию флорентийской работы и промолвил голосом мягким и сильным в то же время:
– Возблагодарим Господа нашего, дитя мое, за то, что речь ваша была столь искренна и смиренна. Ибо простота эта обезоруживает самый дух зла.