Подмечал ли сам Борис Семеныч такую необычную тягу к себе со стороны прислуги или нет, Сара не ведала. Тот больше работал все, если был дома, часто пропускал и ужин, не отрываясь от кабинетных дел, и почти всегда уходил из дому рано, чтобы поделать чего-то до студентов еще, до лекций. Да и Татьяну свою, кажется, любил по-настоящему: ни разу голос на нее не поднял, сколько Сара помнила, и запах никогда от него чужой не исходил, самый даже слабый случайный остаток от посторонней женщины. Сара точно поняла бы после стольких лет жизни рядом и уборки, сразу б учуяла от вещей.
Другое дело – Татьяна, жена хозяина, Вилечкина мать. Та имела свою стопроцентно отдельную скрытность, и, как ни маскировалась, не выходило у нее Саркину настороженную подозрительность преодолеть. По отдельным кусочкам, по волосиночкам, по случайно кинутым не туда вещам, включая те, что подлежат самому-пересамому секретному сокрытию, по нехорошим малым неброским следам, по забывчивости или неумению отвести от лица слабо-кислую усмешку, по воздушной струйке, выпущенной шумней, чем надо, через невольно поджатую губу, по быстро отведенному глазу с плохо скрытой раздражением блеклой сердцевиной.
Была, была там правда своя, а значит, и неправда тоже была своей, собственной и наверняка нечистой. И именно этого Сара, однажды догадавшись, боялась для Бориса: боялась, но и хотела, и даже, может быть, ждала.
Все разрешилось одним разом, без подготовки к событию и длинных приготовительных обмусоливаний, в шестьдесят пятом. Сказала Татьяна, нет моих больше сил, Борис, смотреть на вашу жизнь, не люблю, мол, не желаю выносить это пропадание дальше и поэтому ухожу. А сына заберу по суду, если не отдашь по согласию. Тогда же, в тот самый час, на глазах у изумленного супруга собрала хилый чемодан с остатками балашихинского прошлого, чмокнула мальчика и вышла в Трехпрудный, хлопнув дверью бывшего жилья, не сказав Розе Марковне ни слова и не позвонив потом, чтобы объяснить свое решение.
Именно в те дни, пока Борис тяжело переживал поступок жены и пытался привыкнуть к более чем неожиданному положению брошенного мужа, в самых отчаянных мыслях не допускавшего подобной выходки от тихой и верной Танюши, и трепыхнулось у Сары под ребрами.
Как ни странно, Роза Марковна повела себя так, словно была к такому проявлению характера невестки, в целом, готова. И это не могла не отметить про себя наблюдательная Сара. Это несколько удивило ее, но и обнадежило. В любом случае, чего бы ни вышло, пару дней она старалась лишний раз не показываться никому в семье Мирских на глаза. С кухни выходила строго по хозяйственной необходимости и с любыми разговорами решила обождать до той поры, пока наладится любое подходящее равновесие.
Равновесие наступило быстрее, чем ожидалось. Вильку суд оставил Мирским, и надобность продолжать любое беспокойство, связанное с матерью ребенка, отпала сама собой. Все прекрасно понимали, что теперь заботиться о себе предстоит ей самой; сыну же никто препятствий для общения с матерью строить не будет – пусть общается без ограничений, мать есть мать.
Родственник Юлик Аронсон, кстати говоря, в тот момент на помощь бывшей жене пришел. Пожалел, видно, жить пустил в городскую квартиру. Да и Бог с ним, переживает, наверное, за всех, пытается, вероятно, собственные пути нащупать к примирению мудрый Юлий Соломонович, пожилой двоюродный брат по Семиной линии.
Сара после этого переждала месяц. Под самую уже еврейскую Пасху, по обыкновению, съездила на родину наведать мать, откуда вернулась ободренной, с надеждой, что жизнь у Мирских стала другой, с залатанным уже после семейной неприятности худым местом. Так, похоже, и было на самом деле. Борис с головой сидел в работе и преподавании у себя в МАРХИ, десятилетний Вилька за это время всерьез увлекся фотографией и пропадал в фотокружке Дворца пионеров на Миусах, а Роза Марковна в отсутствие помощницы сосредоточилась на доме, отказавшись от части заказов на сложные бюстгальтеры.
В этот день ее поцеловали все: сама Мирская, прилетевший домой, чтобы пообедать, Виленчик и, главное, вечером – Борис Семеныч. Борис. И тогда Сара решилась. Именно в тот свой первый день по возвращении в Трехпрудный. Дело было к ночи.
Дождавшись, когда прошел час или больше, как все улеглись, она неслышной мышью поднялась босиком на второй этаж и прислушалась. Нигде шаги ее не отозвались, никак, ни единым встречным звуком. Уняв зачинающуюся дрожь, она так же тихо прошла в спальню Мирского, толкнула дверь от себя и невесомым движением прикрыла ее, уже с обратной стороны. От другой жизни теперь отделял ее промежуток всего в четыре метра, и ровно этот путь предстояло миновать ей, чтобы достичь кровати спящего Бориса Семеныча. То, что хозяин без колебаний отзовется на то, что она для них обоих придумала, откинет одеяло и протянет к ней руки, тоскующие по женщине и по настоящему человечьему теплу, почему-то казалось Саре почти уже свершившимся фактом, реальностью, на самых законных основаниях перетекшей из далеких помыслов и мечтательных снов в неосвещенное пространство спальни Мирских.
Действительно, в комнате было темно: лишь тонкая световая планка от слабой весенней луны тянулась от самого верха причудливого оконного проема овальной с надломом формы, не затянутого как надо плотной шторой домашнего пошива.
«Мой, – подумала Сара, то ли слыша, как стучат зубы, то ли ощущая кожей головы и корешками волос мерный звук пульсирующей у левого виска жилки, то ли отсчитывая, как равномерно-ступенчато поднимается вдоль позвоночника собственный немереный страх, отсчитывая зубчатые препятствия по пути к горлу. – Мой будет Борис Семеныч. Он родной мне человек. И Вилька его мне родной. И Роза Марковна тоже».
Она еще постояла, дожидаясь, пока звуки эти и все прочее улягутся обратно, угомонятся и утихнут. Но страшного ничего не происходило, все вокруг по-прежнему было спокойным, неслышным и незлым, как и обещала ей мать. И самой ей было уже не так обидно и болезненно – она чувствовала, как боль ее, та самая, что жила раньше у ребер, опускается в ноги, уходит дальше в пол, втягиваясь в паркетные щели, и растекается по всему большому их Дому в Трехпрудном, не оставляя после себя и слабого следа. И было радостно и непонятно, отчего это произойдет с ними только теперь, с ней и с ним, – сегодня, этой самой ночью, вместо того чтобы соединить их раньше, когда еще эта женщина была: была, но уже не любила Борис Семеныча, она никогда его не любила – не любила и обманывала и за это не любила еще больше и еще сильней…
Сара приблизилась к кровати, отпустила пояс у прикрывавшего наготу халата и присела на край матраса. Борис Семеныч спал, подложив под голову кулак. Она протянула руку и погладила его по щеке. За прошедший день и половину ночи его щетина уже успела внушительно отрасти, щека кольнула ее руку теплым и острым, и сразу так же тепло кольнуло ее, но уже изнутри, в том месте, где раньше держало, холоднелось и никак не оттаивалось.
Она снова погладила его по щеке. Борис Семеныч открыл глаза и, проморгавшись, с удивлением уставился на ночную гостью.
– Сар, ты, что ли? – приподнявшись на локте, не очень уверенно спросил он.
– Вы лежите, Борис Семеныч, лежите, – ответила она и пересела ближе к изголовью. – Я это, я. Только тише, пожалуйста.
– Что случилось? – снова спросил он, пытаясь нащупать рукой ночник. – Мама где?
– Дома Роза Марковна, дома, спит она… Все спят, – с нежностью в голосе добавила Сара и положила ладонь на руку Мирскому, остановив ее движение к ночнику. – Все в порядке, Борис Семеныч, все хорошо.
Она отвела его руку от выключателя, и Мирский удивился такому ее жесту. Он снова сделал попытку приподняться, и тогда она положила обе руки ему на плечи, сделав легкое движение от себя в попытке вернуть его обратно к постели.
– Ничего не понимаю, Сар, – тряхнул головой Борис, окончательно проснувшись. – Что происходит, в конце концов? Почему ты здесь, а не у себя?
Она подумала мгновенье и твердо сказала:
– Я здесь, чтобы остаться у вас ночевать. Лечь сюда, – она провела рукой по его одеялу, – и чтоб вам было со мной хорошо, Борис Семеныч. Я так окончательно решила и поняла, что это самое лучшее, что может для всех для нас быть.
Сара наклонилась над Мирским, замерев на секунду, затем одним коротким движением плеч спустила халат до пояса и приникла обнаженной грудью к хозяйскому одеялу.
– Я вашей буду теперь, Борис Семеныч, – прошептала она, прижав к одеялу губы, – только вашей и больше никогда ничьей, ладно?
Мирский зажмурился, затем снова несколько раз моргнул и выдержал задумчивую паузу. Затем спросил:
– Сара, ты рехнулась, очевидно? – и зажег свет.
Она резко оторвалась от кровати и поднялась, забыв прикрыть грудь. Однако Мирский даже не сделал попытки поинтересоваться тем, что предстало перед его глазами.