Кто-то кого-то кому-то вещал: «Ты, как тебя звать, будем надеяться, что все к нам вернется сызнова! Нас как будто девять персон, ударенных по макушкам. Давайте надеяться, все вернется снова. Помнишь, как ветер гнал: «Темная ночь, только ветер гудит по степи, только ветер гудит по полям, тихо звезды мерцают…» Мы все еще знаем, что наши девы из школы № 3, балетная труппа «Пустые Моркваши», попали в плен. Они нас жаждут, но там хаджибеки превращают их в гарем. Они их всех растаскивают по углам и тянут их всех по ходу пальбы и стрельбы.
Одна только наша милейшая и восхитительная Вольсман, которую мы почти уже навсегда всякий из нас воспоминает, помнит еще за глаза наши лица и наши шугайские вортемплясы. Вот она только и помнит, в какой еще стране, сохранившейся от сладостной и великолепнейшей фацесты, в финикеанской суперсосущей страсти, есть еще память о клубе девочек из страны социализма…»
Мы смотрели друг на друга и улыбались, хотя ничего еще мы не хотели. Проколебалась одна ширмочка, и из-за нее, как мановение уголка, появилась одна махонькая Стеллочка Вольсман, и все вдруг заулыбались.
Она принесла большие чайники и пиалы с заправленным заваром, и c первым она подошла ко мне: «Мой друг, я помню тебя и предлагаю тебе чашку чаю».
О Боже! Вздохнули все, и все продышались. А нас еще никто не знает, кого здесь как-то зовут.
Она улыбнулась мне и подставила ротик. Я мягко коснулся ее рта. Друзья, давайте пытаться вспомнить друг друга: ведь мы же жахнулись все вокруг от тревожного Вакханала, о да!
Знаешь ли ты, моя любовь, что нам лишь нужно прорезать тучи, приблизиться к Икару и Дедалу и на всем этом порыве пролететь над Садами Семирамиды и возжелать свободы.
Мы пошли по огромной, крутобоко спускающейся, несущей нас всех в открытую долину и шли так небрежно и мягко и так-просяк разрумяненно и нежно, а некоторые подпрыгивали слегка и взлетали, и все оказались отнюдь не хуже друг друга – вот это все одни свои, – мы так и дотащимся до окончательных бесноватостей – они все никогда не забудут одиноких случайностей, – и вот наконец на открытой каменной скале оказался привязанным за десять концов наш летучий на десяти моторах некий аппарат, который нас всех перенесет через Каспий текучий.
Мы все, пока погрузились, упаковывали свое по углам, все соприкосновенное, готовое бамбенц, пока не осталась одна веревка, на которой еще держался ковер-самолет. И вот мы поднялись, и, подхваченный ветром фракийским, взмыл неподатливый парус, что ждал постоянного ветра – всегда.
Он дул всегда, налегая на посвист, и просвистал прямой выход в пустыню Карар. Верхушки дюн еще озарялись западным солнцем, пока не утихли постоянные колебания. Мы шли в темноте, на пониженной высоте и рассказывая каждый всякому разные утолщения типичных сказок. Мы шли по курсу всяких линий и не просили никого о мелких ухищрениях спецкурса. Лежали, распахнувшись, под огромным небом, где шел пограничный патруль, и никого не вовлекая. Иногда казалось, что снизу между ребятами, кто был нам неведом, вдруг вздувалось что-то кургузное, будто бы готовое к прорыву. Мы перекатывались от кочки до кочки и старались вовремя подмечать, что ноги у кого-нибудь вовремя сваливаются вниз.
И так над светящимися дюнами нас вдруг понесло, потому что от почвенностей мы как будто ушли, и теперь между постоянных бросаний и между терзаний поселковых почв мы то свисали поблизости над крышей клуба со свисающими ногами, а то вдруг собиралось все в комок, увязывалось в яблоко и катилось прочь.
Наконец мы приземлились в спокойствии на холме. Все дальше над пустыней освещалось восходным солнцем. Большое советское солнце сияло посреди солнцесияний и звучало как нестерпимое торжество до конца: «Каждый всяческий советский человек поблизости от границы Персияны готов будет выполнять бесконечную жуть постоянной советской борьбы! Сталинз».
Мы скатали ковер до конца, а потом закатали искомое, скрытое в яме. В наших мешках угнездились мелкие варианты оружия. Кто-то здоровенный, очень сильно знакомый, близкий по имени, но незнакомый, тащил на плече основательный мешок, казалось бы, готовый к установке в двух кабельтовых на изготовку как раз над холмами по-над мешковидной тюрьмоподобной еще более издевательской в качестве расстерянности перед тем, как наши бывшие парни постучат в двери.
Ну, давайте, ребята, стучите в двери или звоните. Подождите, тут, кажется, есть телефонная лужа, которая просит, чтобы ее задули. В этот бордель, кажется, никто еще не входил, кроме американцев. Да, в общем, и среди советских еще никто не входил, пока никто еще не получил собственного удостоверения.
Два длинных мальчика и один круглоголовый и кудрявый из нашей команды взялись за дело. Никто из нас не знал, что надо будет делать. Маленькая крошка Вальсон поцеловала меня в подбородок и прошептала тихонько: «Ты мой маленький Акси-Вакси!» И это был первый и единственный фамильярный штрих.
«Вот ты, – сказал кто-то кому-то. – Ты, долгопятый, залезь под саксаул и жди очередного удара. Пусть разыграют они чего-то железного и жестокого! Пусть расплетут узлы!»
Маленький минометик жадненько возжелал очередного рвения, но мальчик тогдашний воевал в саксауле.
Наши ряшки были завязаны до глаз очередностями хамди-гарди. Мы колобасили просто так, как будто мы представляли собой своеобразие всенародия, как будто мы лишь хамим для прохода в глинобитное, как всегда. Не было ни одного самопристойного оружия, ни одного обалденно-обоюдоострого, ничего обоюдопристойного, способного выпустить сразу достаточную скорость автоматизма.
Открылась дверь, и за ней, открывшейся, не было ничего. Мы то приплясывали иногда, как будто сами знавали причастие постоянного мелкотравчатого хлопоробства.
За дверью опять никого не оказалось, и вдруг оказалось двое. Здоровые мымры вздувного типа с большими Шалашниковыми на груди. Опухшие морды подняли автоматы и шмальнули вперед. Никто ни в кого не попал. Мымрастые брыла спокойненько отступили в глубину, и вдруг все взвыли на тоненьких голосишках. Оказалось, что все мы прилегли за кучками негодяйства, а за ним все еще можно было прятаться, поскольку и дранка, и суперпланка готовы были прикрыть боковые поверхности суперджеков.
Оказалось, что супертрагедия готова была распространиться, и всякий это знал, и оба уже прицеливались в пустую дверь. Ой-ёй, никого еще не было ничего, а все-таки была еще щель чистоты, куда, как они заметили, нацеливалась мини-минометка.
В последний миг стражники заметили содрогательное движение, мгновение ошеломляющего мига. В последний миг они в момент заметили, что ствол раскалился от отчаяния. Свист, и удар, и раскат. Вопль сумасшедших охранников наших, которые никак не могли понять, что умирают от дрожи.
Вопли эти продолжались долго. Они ползали по полу чайханы, стонали и дергались. Вылетевшие из рук у них винтовки Драгунского свисали в тот миг стволом вниз с потолка и враскачку с люстры завода имени Яна Дрды. Вдруг кто-то вызвал на втором этаже неумелую блевотину, и вслед за этим чудовищное пение: «На рейде морском, сайят-ханум, вошла, бля, тишина…»
Она такая, ниссам-ханум-баязы, тащила своего любовника за воротник рубашенции, и тот забарахтался в своем пении, довольно-таки зассанном и засранном.
В тот миг мы внеслись в несколько мгновений и разнеслись по комнатам, чтобы встретить ребят и девчат. Девчата увидели тут нашу горную обнищаловку и сразу же узнали нас. Они кричали, вопили и стонали: «Девчонки, смотрите, какие они стали веселые, гордые и толковые!» Мы только не понимали ничего, но вскоре наши родные имена стали возвращаться в расщелины ушей.
Длинный был наш, который был длинным, который вошел, держа за хвост, держа через щетку свою минометицу. Как тут же от всего кордевалета возникло дрожащее пение: «Да ведь это же наш Марик Ратгер, тудуть его налево, или иначе – прямо по улице Лобачевского, а дальше налево, и все семейство затрепещет перед Мариком, вот каковским!»
Марик наш дергался ртом и дрожал, невзирая ни на что, а просто лишь вдруг стал вопить над кузбуцким селом: «Ребята, это я, Марик!»
И все вдруг стали просыпаться от векового похмелья – Акси-Макси, Серега Холмски, Фитьоф Аскаров, Вовк Оддудовский, Валера Садовский и младский инвалид Сверчков, – одних лишь не было – ни старшего офицера Сверчкова, ни двух студенческих студенток, ни Ольги нет, ни Оксаны…
И вдруг Сесиль Вольская ворвалась одна с большой связкой ключей и стала быстро распахивать все двери, и все наши девчонки ворвались тут со всеми своими именами, и они вот так ликовали, пока не обрыдались. Оказывается, в капитальном здании обиходного дома у каждой из наших чувих гнездились свои. Никому не пристало в этом доме пускать посторонних, а пристало лишь каждой служанке иметь своего персоналия: один – директор милиции, другой – директор службы столовых и ресторанов, третий – председатель ленинского университета миллионов, четвертый – управляющий потенциальной стрижкой овец, пятый – управляющий погрузочными средствами среды, шестой – уполномоченный средствами национальной доставки средств госбезопасности, седьмой – утекал немаловажным путем пограничной заставы – и все они заходили по мере нашего пребывания. То раздираемые нашими френчами, то такие, что заходили сюда в сеткообразных «бобочках», и каждый устраивал отельный обед, на котором каждая личная российская обслуживающая персона, именуемая наядой, могла обеспечить каждому гостю различные сферы обслуги, от чтения наизусть владимира ильича и завершая опахалами из павлиньего бока, который создавал удивительные опахала, надоступные даже нашим девам из молодого, а вернее юношеского, общества молодежи в институте познавания народных стран.