И все-таки мы понимали, что запятнали себя до скончания наших дней. Мне теперь о партнерстве и думать было нечего, а Паоло, вероятно, выставят на улицу — и ни бонусов, ни, весьма возможно, Москвы мы больше не увидим. И о неограниченной свободе действий тоже можем забыть.
— Гребаные британские Виргинские острова, — сказал Паоло. Я в это время смотрел вниз, на площадь перед гостиницей, на стоявший там, обгаженный птицами памятник Ленину. — Гребаный Казак. Гребаная Россия.
Зрачки его сузились до размеров налитых злобой черных точек. Впоследствии я немало думал о нем — гадал, к примеру, не был ли Паоло и сам замешан во всем этом. Думал о том, как он вел себя с Казаком, как временами выходил из себя, думал о состоявшемся в канун Нового года совещании в «Народнефти», на котором мы одобрили ссуду, пытался припомнить подробности и слова, на которые не обратил тогда внимания. Однако все это мало что мне дало — во всяком случае, недостаточно для предъявления обвинений.
Мы выпили за нас, за Москву, за прощелыгу президента. Затем Паоло ушел в свой номер, прихватив с собой для уюта одну из пухлых подопечных корейской бандерши. Я же отправился к себе в номер, лежал на кровати, глядя в млечно-белое северное небо. Мне хотелось плакать, но я не плакал.
Несколько часов спустя — точного времени не знаю, однако я все еще был пьян и подавлен, хоть и ощущал странное воодушевление человека, которому нечего больше терять, — я встал, вышел из гостиницы и направился к кранам и к порту. Перешел железнодорожные пути по размалеванному граффити пешеходному мосту и оказался у одного из грузовых причалов. Тут до меня донеслась музыка: невдалеке стояло у воды кафе, и оно было открыто. Плиточные пол и стойка, за стойкой — толстый, с густо татуированными руками мужчина в переднике.
— С добрым утром, — сказал я.
— Слушаю, — сказал он.
— Кофе, пожалуйста.
Он насыпал в чашку чайную ложку «Нескафе», ткнул пальцем в электрический самовар, возвышавшийся в конце стойки. Я налил в чашку горячей воды, помешал ее, сел. В кафе пахло нефтью. Угрожающе гудел древний холодильник.
И тут я вспомнил, что рассказывала мне Маша о своем отце, и спросил:
— Скажите, атомные ледоколы здесь швартуются?
— Нет.
— А где?
— На другой стороне залива. Там особый военный поселок. Секретный.
И подводные лодки тоже там, прибавил он. Ту, что затонула несколько лет назад, как раз туда и отбуксировали, чтобы извлечь из нее разложившиеся тела несчастных ребят. Я видел — ему охота поговорить, но он считает нужным притворяться, будто это не так.
— И «Петроград» там?
— Кто?
— «Петроград». Ледокол.
— Нет. «Петрограда» там нет.
— Ну как же. Я уверен, что есть. То есть… я так думаю… Хотя, может, он раньше там стоял, а теперь его в утиль списали, а?
— Да нет, — ответил толстяк. — Нет там никакого «Петрограда». Я на этой базе двадцать пять лет протрубил. Механиком. «Петрограда» на ней нет и не было.
Я накрыл чашку ладонью. Руки мои дрожали. И мне вспомнился еще один рассказ Маши о ее мурманском детстве.
— А скажите, — попросил я, — колесо — ну, то, здоровенное… — Я ткнул большим пальцем себе за плечо, в сторону горы. — Дорого оно стоило в восьмидесятых? Я хочу сказать — слишком дорого для детей, не каждый ребенок мог на нем прокатиться, так?
— Да его там в восьмидесятых и не было, — ответил толстяк. — Колесо поставили в девяностом. Последнее, чем осчастливила нас советская власть. Я это помню, потому что женился в том году. И после загса мы пошли кататься на новом колесе.
С секунду он смотрел в пол, словно перебирая какие-то воспоминания — любовные или горестные, сказать не могу.
— Прокатиться на нем за двадцать копеек можно было, — прибавил толстяк, — но в восьмидесятых его там не было.
«Народнефть» сняла с себя какую-либо ответственность за аферу Казака, сославшись на то, что обещала лишь перекачивать нефть и платить налоги — после того, как будет построен причал. Вывод своих акций на нью-йоркскую биржу она отложила. Разного рода министерства, в которые мы обращались, посылали нас на хер — в менее, впрочем, благовоспитанных выражениях. О Вячеславе Александровиче мы ничего больше не слышали. Скорее всего, люди Казака просто перевербовали нашего инспектора, — вероятно, при первом его исчезновении, после которого он представил нам лживый отчет. Может быть, припугнули или соблазнили деньгами или женщинами, а скорее всего, и то, и другое, и третье. Я его винить не могу. Нашу компанию утешало лишь то, что арктическую катастрофу, которую она потерпела, вскоре заслонили российские новости еще и худшего толка: крупные экспроприации в Москве, танки на Кавказе, страхи и вражда, которые словно изливались из Кремля, затопляя Красную площадь, а за нею и всю нищую, оглушенную Россию. Мы удостоились нескольких абзацев в «Уолл-стрит джорнал» и «Файнэншл таймc» плюс почетного упоминания в статье Стива Уолша о наивных банкирах и нравах Дикого Востока.
Вскоре после случившегося с нами русские снова не поделили что-то с американцами, Кремль отложил выборы, и большая часть московских иностранцев начала поглядывать в сторону аэропортов. Я думаю, впрочем, что Паоло остался бы в Москве, если бы наша компания не уволила его в надежде умиротворить банкиров. Насколько мне известно, он обосновался в Рио.
Меня же не уволили, но отозвали в Лондон и со всевозможным тактом перевели, как тебе известно, в корпоративный отдел нашего головного офиса, чтобы я просиживал штаны в подвалах покупаемых или продаваемых кем-то компаний, просматривал документы и никогда, ни при каких обстоятельствах не заговаривал с клиентами, — это примерно то же, что перевод полицейского детектива обратно в регулировщики уличного движения. Я вернулся к тусклой жизни, каковую теперь и веду. Старые университетские знакомые, которые водятся со мной лишь из чувства долга или потому, что им не хватает духу дать мне от ворот поворот. Работа, которая меня убивает. Ты.
Думаю, я мог бы уволиться из компании и как-то зацепиться в Москве — попытаться, скажем, найти работу у какого-нибудь многообещающего стального магната или алюминиевого барона, — мог бы, если бы у меня все еще была Маша. Я знал, что она, в сущности, не любила меня — не могла любить. Но наверное, продолжал бы тянуть прежнюю лямку, встречаясь с нею два раза в неделю, приводя ее к себе, сознавая, что другого или лучшего меня не существует, что я и подался бы куда-то еще, но прикован к Москве тяжкой инерцией приближающейся поры среднего возраста. Не думаю, что меня так уж сильно тревожили бы мысли о том, многое ли в рассказах Маши о себе было правдой, — и даже о том, что она натворила. И без Татьяны Владимировны я как-нибудь прожил бы. Наверное, даже сумел бы забыть о ней. И потому, на мой взгляд, Маша оказалась в конечном счете лучшим, чем я, человеком. У нее было оправдание — Сережа. И она, по крайней мере, вела себя, как человек, понимающий, что он совершает зло. Не знаю, кто там был у них главным, но надеюсь, Маша получила достойную долю того, что они прибрали к рукам.
За пару дней до моего отъезда из России я снова пришел к старому дому Татьяны Владимировны. Пришел в последний раз и, если говорить честно, скорее из ностальгии, чем по причинам нравственным и благородным. Как обычно, я стал беспорядочно набирать на дверном переговорном устройстве номера разных квартир, и в конце концов кто-то впустил меня в дом. Я поднялся по лестнице к двери ее квартиры. Дверь оказалась обитой бордовой кожей, которой я прежде на ней не видел, а над верхним левым ее углом была закреплена неторопливо поворачивавшаяся камера наблюдения, которая провожала меня, приближавшегося к двери, словно собираясь пронзить лазерным лучом. Я нажал на кнопку звонка, услышал шаги, почувствовал, что меня разглядывают через глазок, услышал три-четыре поворота ключа и лязг сдвигаемого засова.
Мужчина был в шелковом кимоно, с зеленой косметической маской на лице — поначалу я его не узнал.
Я начал:
— Извините, пожалуйста… — И умолк, пытаясь понять, где же я его видел. Видел точно, но где, вспомнить не мог. Может быть, на работе, думал я, или на каком-нибудь приеме — скажем, на одном из коктейлей, которые английское посольство устраивает в день рождения королевы.
— Да?
— Извините, пожалуйста…
Мы стояли у двери, он ждал, когда я закончу уже дважды начатое мной предложение, и я видел, как выражение скуки сменяется на его лице выражением не сильного, но беспокойства. И тут я вспомнил. Это был тот самый мужчина в шикарном пальто, с которым я столкнулся несколько месяцев назад у Татьяны Владимировны, — я тогда только-только вошел в ее квартиру, а он уходил. Подстрижен он был, как и в тот раз, безупречно. Взглянув поверх его шелкового плеча, я увидел, что вывезенная из Сибири люстра исчезла, а стены коридора окрашены зеленой, как трава, краской. Впрочем, неизбывный паркет остался на месте. Я слышал звуки текущей из крана воды и лившейся из радиоприемника музыки. И подумал: «Они продали ее еще до того, как купили».