Я бросаю ком земли в глаза коню, и тот падает назад, отодвигая свистящий взмах сабли. В этот миг пролезаю у него под брюхом, сильно ударив кулаком в пах, и конь, дернувшись всем телом, пятится и, приседая, уносит с собой и второй сабельный посвист. Между мной и генерал-аншефом более нет ни души. Я бегу к его по-отцовски спокойному лицу, сбавляя темп, и валюсь на колени у самых ног, не успевая телом за собственным дыханием. Все просто, как в назидательной притче.
Мою голову растаскивают на лоскуты гуттаперчевые перчатки многочисленных адъютантов, вцепившихся в волосы, в глазах роятся розовые слезы, затмевающие своим радужным перламутровым блеском все мои мультипликационные мифические страдания. Но я терплю, прикидывая в уме, сколько теперь задолжал своей воле, и тщусь как можно скорее угомонить свое дыхание, дабы говорить возможно внятнее и хладнокровно.
— Отпустите его!— звучит надо мною будничный голос генерал-аншефа, и ретивые пальцы уставных приспешников отпускают на волю мои волосы, а хрупкая кожура головы начиняется соцветиями колоратурной терапии. Я проглатываю всю очистительную палитру ощущений недавней боли, уже спешащей в память, поднимаю голову и вижу беспредельный светодарственный полог неба, натертого тонкими облаками, как мелом, очевидно, чтобы вернее снести все, что под ним происходит. Из-за небес, прорывая на-мелованную облачную марлю, свешивается лицо генерала, взятое в тугие скобки дряблых щек.
— Что вам угодно, дерзкий милостивый государь? Извольте встать и ответствовать!
— Мне угодно спасти ваше имя от проклятий потомков,— говорил я, вставая с колен и разламывая слова одно от другого. Генерал-аншеф, выждав мгновение, брезгливо взмахнул рукой, и покорливые адъютанты убрались, оставив нас наедине.
— Повторите,— говорил он, шагнув мне навстречу.
— Я хочу уберечь ваше имя от проклятий потомков так, чтобы в учебниках истории оно никогда не подверглось чернению за расправу с народным кумиром. Ведь вы прикажете расстрелять Жоашена, не правда ли? Я хочу уберечь нравственные устои государства от неловкого жонглирования лозунгами. Наконец, я хочу спасти тысячи жизней от неверной постановки идеи свободы. Ну и я хочу спасти свою жизнь, потому что по вполне понятному стечению обстоятельств я не был в числе взбунтовавшихся солдат, ибо чужд анархии в действиях, так как вполне довольствуюсь ею в мыслях. Скажите, неужели я похож на каждого десятого?
В губах генерал-аншефа закутался легкий шепот и исчез, вымертвив его грузную фигуру в молчаливой растерянности, которая, казалось, усугублялась тем, что он совершенно не удивился моему появлению и моим мифологическим речам, так вкрадчиво дополнившим его вневременные думы.
Мы простояли друг напротив друга, как две соперничающие в долговечности мумии, так что я совершенно забыл укромный привкус времени.
— Положим, я воспользуюсь вашим советом. О чем вы будете просить меня? О помиловании и скорейшем увольнении из армии?
— Наоборот, именно поэтому взамен я хочу просить вас дать мне честное слово исполнить все в точности и дать мне патент офицера. Поверьте, я молод, энергичен, благороден и хочу послужить нации, а ведь нация, состоящая из солдат, не вырождается, не правда ли?
— А кто может поручиться, что все произойдет именно так, как вы советуете?
— Время и вечно свежие цветы на вашем величавом памятнике в недалеком будущем. В противном случае вам придется не раз перевернуться в гробу от презренных речей юнцов.
В его глазах изъявился моложавый блеск, и он посмотрел на меня с удивленным интересом.
— Как вас зовут?
— Святой Габриэль — покровитель здоровой государственности.
— Я обещаю вам жизнь и патент офицера. Итак, как же мне спасать свое имя?
— Сделайте из Жоашена Иуду, щедро наградите его, пожалуйте ему титул, обласкайте жену и сына, подарите ему в селении Y богатый магазин и дайте право заниматься торговлей. Зарвавшемуся герою легче всего умирать, народный искупитель подобен мотыльку — это, в сущности, однодневное творение, именно потому этот тип человека наиболее живуч в мифах о свободе. Жоашен сейчас готов ко всему, а именно к страданию, пыткам и смерти, но он совершенно не готов к жизни.. Тогда обрушьте ему жизнь на голову, и она сломит его, как и сломит его материальное богатство, против которого он так восстает. Его женщина, увидев свободу, деньги и почести, не будет думать ни о чем ином, кроме как о красоте своего счастья, потому что сейчас она всецело упивается красотой своего страдания. И если она настоящая женщина, а все спутницы сильных личностей — настоящие женщины, она сделает свое черное дело и задушит остатки идолоподобного героизма на супружеском ложе в своих роскошных объятиях. Для нее муж не идол, а просто мужчина, а богатство — пряный лоск любви. Женщина понимает только то, что касается непосредственно ее, и, пожалуй, нигде женщина не значит так много, как при строительстве мифа вокруг деятельного человека. И все будет так единственно по той причине, что человек, способный легко переносить огромное горе, легко свыкается с огромным счастьем как с чем-то само собой разумеющимся и сообразным его масштабу. Примитивная, убогая, забитая домашняя хозяйка усомнилась бы на ее месте, прокляла бы мужа, отвергнув богатство, не умея к нему привыкнуть, но Клеопатры неспособны к мизерным сомнениям и легковесным жестам. Каждый человек в истории должен быть использован сообразно его масштабу. А наш незатейливый народ воспитан так ангельски просто, что не станет разбираться в тонкостях интриги и мифотворчества, и, если он увидит деньги и богатства, обращенные к человеку, бывшему средоточием восстания и гнева властей, он не сумеет примыслить подвох и успокоит себя изменой кумира, потому что Иуда так же необходим для полноценного функционирования мифа, как и Иисус. Если ему платят, значит, он заработал эти деньги. А на чем может заработать предводитель восстания, кроме как на измене? На большее просто ни у кого не хватит фантазии, и никто не будет искать эту измену, ведь восстание подавлено. Ваше сиятельство, ваше имя увенчано лаврами прежних побед, и с вас как с военного будет снята всякая ответственность, потому что вы исполнили свой долг, не занимаясь политикой и местью. Как видите, одно как нельзя лучше стремится к другому, точно сам мир просит быть обманутым. Вся фундаментальность будет заключаться в правдоподобности и естественности картины в результате общей людской испорченности, а все необходимые проницательные изыскания будут со временем задавлены массовостью, стереотипностью и инертностью людского мышления, и в историю будет вписана еще одна похожая неприметная страница. Мы не посрамим стыдливую галерею людских образов новообретенными свойствами.
Генерал стоял в некоторой безропотной задумчивости, изредка стряхивая исподволь набегавшие чувства, и эта грациозная внутренняя брезгливость изобличала в этом тучном пожилом огрубевшем человеке прежнего тонкоманерного великосветского франта, гораздого до шелковистых женских ласк и мазурки, сбрызнутого духами и цинизмом. А сейчас от моего нерадивого вторжения он скользнул в свое безглагольное прошлое, которым так рьяно пренебрегал, оправдывая себя догмами закона, и от этого не санкционированного уставом посещения ему сделалось зябко и неприютно. Мнилось, что он вовсе забыл обо мне, озираясь на меня как на одно из лютых сплетений своей памяти. Я почти видел окостеневшие обручи, распиравшие его зрачки. Увы, я был совершенно неприметен в своем шутовском мифическом облачении на общем фоне маскарадного подвижного оцепенения, так как диковинные хитрые приборы для замерения всех видов человечьего судьбоносного времени вдруг разом упали навзничь, явив сорванные пружины и протертые до дыр шкалы. Генерал-аншеф изловчился было зацепить губами воздух, но послебитвенный аромат ворвался в ноздри, точно обжигая их, а изнеженные болезни души и тела, закупоренные на груди гигантской орденской звездой, перетряхнули все содержимое, смазывая остатки воли для дальнейшего поспешания за вектором судьбы. Очевидно, окруженный механическим хламом отслуживших приспособлений, предназначенных для конформистского отчета о собственной жизни, генерал-аншеф отчетливо понял, что время — это всего лишь будущее, бывшее настоящим.
Наконец, он как истинный военный отвлекся от творившегося внутри, даже не прибрав напоследок обещаниями самому себе, и, потроша в жирных пальцах вышитый платок, наконец спросил меня:
— Зачем вы носите эти розовые очки?
— Для того чтобы лучше видеть, ваше сиятельство. —У вас редкая болезнь глаз?
— Нет, самая частая, просто мои глаза голубого цвета, и я боюсь их запачкать.
— Вы напрасно утруждаете себя афоризмами, вы и так достаточно неестественны, хотя ваша неестественность неудивительна, а скорее даже, напротив, предожидаема, — молвил генерал-аншеф, изрядно высморкавшись так, будто одним громоподобным порывом студенистого тела избавился от болезнетворных воспоминаний о непрожитой части своей жизни.