Где-то возле полудня она вдруг иссякает, и весь город, перекусив из пластмассовых коробочек, заваливается спать.
Спят в раскладушках на улицах. В лавках на грудах товара. Опускают свои решетки компьютерные посады, а под большой белой тарелкой космической связи дремлет горшечник над разложенными в соломе фаянсовыми мисками. Наверное, спят дома. И даже в учреждениях меж письменных столов стоят обширные деревянные кровати.
Ненадолго пустеют автобусы, и в эти полтора-два часа ты можешь беспрепятственно путешествовать по вымершей столице.
Затем наступает новый прилив и уже не спадает до поздней темноты, то тут, то там оглашаемой треском петард во дворах и закоулках.
Время и пространство тут плохо размешаны. Вокруг попадается масса забытых с детства вещей. Они переселились сюда в середине века, укоренились и дали обильное потомство, тогда как на исторической родине давно уже стали исчезнувшими видами.
Бодро урчат трехтонки, за кузова которых мы цеплялись когда-то. В согласии с лысенковской теорией в иной природной среде они обрели мимикрирующий признак – крупные выпуклые иероглифы на закругленных носах.
Дачные трубчатые трансформаторы гнездятся на столбах над городскими тротуарами.
А в провинции водятся еще стада черных, окутанных живым паром, вымерших на российских просторах паровозов.
Добавь к этому крики точильщика по утрам. Стайки голубей, гоняемые над пекинскими крышами. Старательно танцуемые забытые у нас танцы 50-х.
И на улицах между разноцветными новенькими легковушками и «микробусами» еще семенят высокие черные чиновничьи автомобильчики «шанхай», смахивающие на вышедшие из моды чаплинские котелки. Впрочем, их дни сочтены. Новая волна переселенцев накатила из иных краев, и горделивые шоферы ухаживают, обмахивая пыль опахалами из петушиных перьев, за сверкающими «тойотами» и «ниссанами».
В одночасье, как дымчатый занавес, опустилась пустотелая осень.
С деревьев со звуком несмолкающих аплодисментов вдруг стала валиться отвердевшая, так и не переменившая цвета листва. В полдня она покрыла асфальт гремящей зеленоватой чешуей, и опустошенным деревьям осталось лишь воздевать голые руки к небу.
Это было похоже на государственный переворот.
Высыпавшие на улицы китайцы собрали листву в мешки и увезли куда-то. Появились уборщицы в белых марлевых намордниках, с веревочными швабрами в руках. Улицы подмели и вымыли ступени.
С первыми холодами жители принялись делать запасы, на углах выросли высокие кучи овощей. Весь Пекин, как гигантский крольчатник, завален длинной китайской капустой.
Открылся базар пекинской снеди. Здесь фырчат маслом котлы, в берестяных ситечках доходят на пару пельмени. Лапша, суп из потрохов, пирожки с овощной начинкой. И выложенные на выбор рядками – сейчас на огонь – шашлычки: из куриных пупков и печенки, из пескарей и перепелиных яиц, из лягушачьих лапок и даже из алых ободранных воробьев, нанизанных на короткие палочки по четыре штуки зараз прямо с болтающимися головками.
Течение жизни замедляется.
За запотевшими витринами крошечных ресторанчиков пьют пиво, едят вареные овощи и играют в карты.
В маленьких парикмахерских, выстроившихся стайкой одна подле другой, не спеша моют головы мыльной пеной.
А мимо, не обращая внимания ни на что вокруг, катит, лениво проворачивая педали, грузовой рикша, за спиной которого до небес громоздятся плетеные короба с мандаринами. Положив локти на ржавый руль, он на ходу очищает от шкуры большой оранжевый плод, отправляя грязными пальцами в рот дольку за долькой.
В каком-то из прошлых писем, мой терпеливый друг, я посулил тебе портрет поднебесной столицы. Но я не в силах выполнить обещанное. Пекин, как истинно великий город, непостижим.
Поэтому напрасно цепляюсь взглядом, хотя и догадываюсь, где лежит разгадка.
Она – в подступающих к стенам дворцов и храмов, разбегающихся от пестрых торговых улиц, упрятанных позади проспектов Великого кормчего бесконечных и неистребимых переулках-«хутунах», – в сером лабиринте безликих одноэтажных домишек с поросшими желтоватым овсом крышами и крошечными двориками, едва вмещающими велосипед.
Здесь, за бельмами похожих на форточки немытых окон, шевелится его великая плоть.
В тесных проулках чернеют повсюду сложенные в штабеля кругляши прессованной угольной пыли и пахнет их едким дымом.
Стоят ларьки из бамбуковых дощечек, слышится квакающая крестьянская речь.
Женщина с замотанным в розовый газовый шарфик лицом несет пару продетых на веревочку, болтающих хвостами рыбин. И постаревший хунвейбин, приткнув к стене двухколесную тележку, продает горьковатые померанцы.
А над морем бескрайней пепельной черепицы вздымается в самое небо увенчанная длиннорогими бычьими головами Колокольная башня, и со звуком то удаляющейся, то возвращающейся сирены, выдуваемым ветром в птичьих перьях и в привязанных к лапкам гудках, носится кругами голубиная стая.
Осень незаметно соскользнула куда-то вниз и сменилась продувной пекинской зимой.
Гостиничная охрана надела черные эсэсовские шинели.
Милиционеры стали примерзать к своим велосипедам.
Редкие нищенствующие кошки принялись мяукать, точно выпрашивая «мяо», как называются здешние бумажные гривенники – десятифыневые банкнотики.
Ну а собак в Пекине нет ни одной. Говорят, их извели и запретили специальным указом. Зато в хороших магазинах полно нарядных тяжелых собачьих шуб.
Впрочем, пекинцы предпочитают долгополые ватные не то пальто, не то шинели военного образца с золотыми пуговицами. И многие даже зимой не расстаются с тряпичными тапками-«шанхайками».
Это от небогатства. Но остается загадкой, почему за семь веков пребывания в здешнем климате северная столица не догадалась завести двойные стекла, плотно закрывающиеся двери и сколь-нибудь основательное отопление.
В офисах, ресторанах, театрах сидят не снимая пальто.
Целый универмаг, утепленный лишь висящей в дверном проеме клеенкой, обогревает единственная буржуйка в центре зала с кипящим на ней чайником.
Храмы, дворцы, павильоны продуваются насквозь. Ледяные каменные полы, промерзшие мрамор и бронза. Жутко помыслить себе императора в растопыренных желтых одеждах, принимающего тут череду окоченевших придворных на многочасовых церемониях.
Та же картина в жилых павильонах, где высшее сословие музицировало, беседовало, интриговало, читало стихи и замерзало зиму напролет.
Вероятно, вносили жаровни. Но это как согреться спичкой в колоннаде Казанского собора.
В несильные пекинские холода пустеют парки и делаются особенно хороши для прогулок. Текучая зимняя вода ленточных прудов отражает рукастые деревья и склоны в седой прошлогодней траве.
Но улица не сдается.
Прохожие кутаются в многослойные вязаные одежки. Темнолицые парни из окрестных деревень исправно привозят товар. Разложив неведомые овощи, похожие на большие грязные члены, прячут покрасневшие пальцы в рукава зеленых шинелей, разводят для сугрева огонь в железных бочонках и торгуют, торгуют, торгуют.
Поднебесная, 99-й день
с размышлениями о древности китайской нации, о белых островитянах, а также о том, мешает ли игра на флейте
Тебе будет интересно узнать, мой друг, что жители Поднебесной ощущают себя древними китайцами. Не потомками, а младшими братьями всех этих философов, императоров и каллиграфов, обратившихся в прах тысячелетия назад.
Они культивируют это чувство. Вся учеба, да и просто застольный разговор густо замешаны на местной античности. Постройка Великой стены – все еще свежая новость: газеты радуются ей так живо. И малышей в детском саду учат складывать из мозаик павильоны династии имярек. Лишь такт переводчиков, подозреваю, заставляет их выпускать оборот «у нас в Древнем Китае…» из речей ораторов.
Величие прошлого тут прямо обращено в будущее, минуя сегодняшний день.
Китай не имеет аналогий в «нашем» мире.
Он не страна, он – ойкумена. Как если б два тысячелетия назад на Западе, соединенные чьей-то силой, слились на веки вечные в одну цивилизации Средиземноморья.
В 221 году до нашей эры первый император Цинь Шихуан сделал то, чего не удалось ни Александру Македонскому, ни Риму. Объединил все царства и обитаемые земли раз и навсегда.
Ему помог иероглиф, безразличный к устному разноязычию, и меньшее несходство культур. А еще, вероятно, то, что ровно посередке здешней замкнутой обширности вызрел сильный народ бассейна Хуанхэ, у нас же то место пусто – там море, из которого Господь вовремя убрал Платонову Атлантиду.
Единственная завершенная постройкой империя мира пережила все исторические эпохи, пишу тебе из нее.
Самодостаточность и монолитность придали ей такую живучесть. Но не они ли определили и вековой, если не тысячелетний застой на лишенном многообразия пространстве?