Отчаянье штриховало жизнь, серым по листу, штрих к штриху — или это Теплый рисовал дождь? Мама, ну, какой же это дождь, это снег пошел. Из тучи выросла вниз стена, снежная, но не плотная, можно пройти насквозь. Пролететь. Это чайка, смотри. Она летит к берегу есть черепашат, помнишь, мы видели? Тетя не помнила, но боялась признаться. Где? Разве они видели чаек? В музее, подсказывает Теплый. Ах да, в музее… Там была чайка?
Жизнь кончалась, и что было с этим делать, она обнимала своего мальчика, прятала лицо в ершик затылка, Теплый, деликатно терпя ее приставанья, уже рисовал крошечную черепашку, которая ползла к морю и ничего пока что не подозревала.
Объявление
Новый содержатель амфитеатра, что за Рогожскою заставою, честь имеет объявить, что в нынешнее воскресенье будет большая травля зверей как собственными, так и приводными собаками, из коих первая называется Гранатка, вторая — Полкан, третья — Самолет, которая по своей злобе и свирепости летит к зверю, как ракета. По окончании травли гг. Вильм и Соловим, которые неоднократно были одобрены Публикой, со своею компанией представят на полу разные воздушные скачки и окончат сальто-морталем. В заключение представлено будет: Подземная хижина, или огненная мельница чародея, большое волшебное представление в разных переменах, причем последует взрыв мельницы фейерверком; мельница и адские ворота будут иллюминованы соответственно своему названию; Эвмениды в огненных венках, с пламенниками в руках, составят пляски; мельник же появится на колеснице брильянтовых огней, везомый чародеями с горящими факелами; игры фейерверка будут усилены Турецкими бураками, Китайскими огнями, Римскими свечами, солнцами, капризами и множеством ракет. Наконец слетит с большой высоты преужасный дракон, который зажжет оные ворота; чародеи вытаскивают мельника на середину сцены с горящим на спине солнцем, а потом исчезают. Гг. Вильм и Соловим ласкают себя надеждою, что Почтеннейшая Публика большое сие представление удостоит благосклонным посещением; ибо по большому приготовлению и значительным издержкам они не предполагают дать более одного. Во время травли и представления будет играть полковая музыка. Подобного представления в здешней Столице нигде не было. Начало в 5 часов пополудни. Цена местам: ложа для 4-х персон — 10 рубл. ассигн., в 1-е место по 50 коп. серебром, 2-е место — 30 коп. серебром, в амфитеатре — 20 коп. серебром.
29 декабря в 18:00 на черном кожаном диване в ланинском кабинете, под звон часов с золотыми гирьками на цепях.
Тот день, как, впрочем, и все дни двух последних месяцев, начался с его эсэмэски, краткой и чувственной, эсэмэска застала ее в машине, по пути в детский сад. Теплый сидел тихо, смотрел в окно, на сияющие елки. Ничем не потревоженное желание сейчас же разлилось в ней и потекло горьким медом, стекая по пальцам рук, делая слабой, на полоктавы снижая голос. Днем всей редакцией они выпили по поводу наступающего праздника и впервые объявленных длинных каникул, закусили бутербродами, нарезанными апельсинами и яблоками. Ей было неловко, жарко. Она прижимала ладони к ледяному бокалу, клала их на лоб. «Освежите меня яблоками, изнемогаю от любви», — пробормотал Ланин, повернувшись к ней — так, чтобы она одна его слышала, а потом улыбался всем и чокался со всеми подряд. Дедлайн был ранним, завтрашний новогодний номер уже подписали, после шумной, но недолгой пирушки редакция начала стремительно пустеть. Она уже выходила, одетая, вместе со всеми, но тут пришла новая эсэмэска: «Не уходи». Тетя застыла на пороге, споткнулась. Нашла незначительный повод, чтобы задержаться, села за свой глухонемой компьютер. У нее не было никаких предчувствий, но после этого «не уходи» разлитый по телу стон превратился в зов.
Два месяца, отделявших ее от той лучезарной обвалянной в золоте прогулки, пролетели для нее счастливо, но беспокойно, они виделись изредка, чаще на людях, Тетя прятала взгляд, но переписка их уже не угасала ни на день, ни на полдня, Ланин писал все обильнее, по нескольку раз в сутки — в стихах, прозе. «Любовь, что за птица такая, Воркует в моем саду, Пойду на голос призывный и, может, ее найду?» Тетя плыла по этой солнечной реке. Ей хватало, дальше двигаться не хотелось, несмотря на жаркие видения, которые посещали ее теперь постоянно. Ей нравилось, что Ланин не обижался на эти вечные прятки, что он все-таки никуда не торопился, хотя в своих кратких и таких желанных посланиях давно перестал сдерживаться, ограничиваться намеками, celuju v guby, celuju v glazki, celuju v zhivot, и просто одной строкой celjujcelujucelju, в общем исцеловал vsju, она читала и улыбалась: особенно часто он писал так из поездок, когда она была в совершеннейшей безопасности. И стишки в разлуках приходили чаще, неожиданно юные, полные сил и жизни, каждый — поцелуй на лету. Ему, впрочем, однажды, уже после той встречи в парке, действительно удалось ее еще раз поцеловать, в машине — так же мягко, тепло, желанно, толстыми внимательными губами, но так же кратко.
Просидев несколько минут в куртке за своим столом, она снова начала собираться домой, я не девочка куковать до ночи, но тут зазвонил мобильный, Ланин сказал, что наконец освободился и ждет, ждет ее у себя. Тембр голоса не оставлял сомнений, зачем.
Она шла на ватных ногах, вдыхая разлитые по коридору ароматы хвои, коньяка, апельсинов, шла, пронзенная непрошеным пониманием — овцу ведут на заклание. Нет, не ведут. Бредет на него собственными ногами.
Потом она уже не помнила, успели ли они поговорить о чем-то или она очутилась на этом прохладном, кожаном диване сразу, и как случилось, что они сидели, повернувшись друг к другу, и он целовал ее, совсем не так, как прежде, — жаднее, глубже, но все с той же нежной, неотвратимой властью — можно было только подчиниться — целовал и гладил ей грудь, вскоре доведя ее до удивленного и благодарного стона. Не заметила, как он запер изнутри дверь, погасил верхний свет, оставив гореть настольную лампу, понимая только очень издалека — происходят какие-то перемещения — и они помеха тому, чтобы это блаженство и заполнявшая ее плачущая любовь лилась из нее дальше, затапливала комнату, плескалась у виска. Не видела, как он скинул ботинки и движется осторожно, плавно, словно громадная кошка, не поняла, как вместо холодной диванной кожи под ними оказалась какая-то плотная хлопчатая материя, зато чувствовала, как большая, необычайно мягкая и горячая его ладонь касается ее спины, и неизбежно опускается ниже, и снова она благодарно и бессильно вскрикнула, и это его отчего-то восхитило, взволнованным шепотом он проговорил ей что-то, но она не понимала и снова раскрывалась ему навстречу, чувствуя, как новая волна желания опять, вопреки всему, беспомощно и жадно поднимается в ней, потому что он своими ладонями касается не кожи ее, а самого сердца, и с каждым его прикосновением незнакомая раскованность расцветает в ней, и она ему поддается.
Ах, вот в чем.
Вот в чем. Смысл этого соединения.
Отдавать. Отдавать себя. Губы, язык — теперь немая, глаза — слепая, руки не мои, живот, бедра, колени — отдавать все, что тело, но и все, что внутри — косточки, нервы, душу. Отдалась. Вот в чем. А с Колей, с Колей разве не так? Нет! Вот в чем. Здесь не было насилия, унижения, здесь никто никого не заставлял, а билась одна только спятившая от этого бесконечного ожидания жажда, жажда быть вместе, и в том, чтобы как сейчас, и состояло ее призвание. Она для этого. И была. Создана.
Она снова, уже не сдерживаясь, закричала, расслышав и его почти плачущий рык, и сейчас же стройные, медленные удары колокола. Золотые прозрачные корабли плавно тронулись в путь. «Прозрачным море золотом полно», — это, кажется, произнес Миш, — так тебя будут звать теперь, возлюбленный мой, Миш мой, — где-то служат, тут что же, рядом церковь? — шептала она в один выдох, не открывая глаз. И услышала длинный, длинный ответ:
И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно — колокольчик фарфоровый в желтом Китае
На пагоде пестрой… Висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая легкие, легкие звоны.
Кажется, он уже снова сидел рядом, положив ладонь, ладонь туда, и читал — медленно, сипловато, глухо, спокойно отмеряя ритм, лаская ее голосом и этими волшебными летучими словами, просыпаться не хотелось, медов был сон. Но стих кончился, и звон стих, она открыла глаза. В сумрачной, слабо озаренной комнате прямо перед ней были они, конечно, они и всегда здесь висели, неподвижные золотистые гирьки на цепочке, чуть покачивались. Она не знала, что они с боем.