— Я даже не знаю, что такое пломба, идиот ты этакий, — в отчаянии простонал Дориан.
— Короче говоря, из ничего сложилось нечто. Собранного хватило, чтобы осесть здесь и начать давать денежки в рост. У него их куры не клюют. Тебе стоило бы зайти, познакомиться с ним…
— Нет. Я должен заняться Уоттоном. Я думал, мы с тобой заметаем следы, — зачем ты меня задерживаешь?
— У меня здесь подарочек, — продолжал Кемпбелл, прихлопнув себя стиснутым кулаком по куртке. Раздалось глухое, словно бы пластмассовое «чвок».
— Что!? Что!?
— Не для тебя, для Питера, — Кемпбелл выбрался из маленькой, похожей на доску для скейтборда машины, а после склонился к Дориану и разжал кулак. На ладони его лежало с дюжину окровавленных коренных зубов, каждый с серебряной пломбой. — Питер любит попрактиковаться, — сообщил Кемпбелл. — Значит, с тебя пятнадцать кусков, Дориан, подержанными банкнотами, пожалуйста, — оплата услуг услужливого друга, так?
— Hasta la vista[67], беби, — пропел на прощание Дориан, отъезжая. Выехав на объездную дорогу, он переключился на «Богемскую рапсодию»: Я просто бедный парень, и никто меня не любит / Он просто бедный парень из бедной семьи…
К десяти утра Дориан добрался до станции техобслуживания на автостраде М3 и отыскал рядом с кафе «Счастливый едок» телефонную будку. Денек был жалкий, серый, заправка, стоявшая посреди бульдозерной росчисти на опушке ельника, походила на концентрационный лагерь для водителей. «Генри? — сказал он. — Это Дориан. Надо поговорить».
— Разговор в обмен на водительские услуги, — неторопливо ответил Уоттон. — Мне необходимо вернуться этим утром в клятую больницу.
— Но сначала разговор? — взмолился Дориан.
— Ты шутишь что ли, наглый щенок? А ну-ка, быстро сюда, — и Уоттон грянул трубкой об аппарат.
— Это Дориан, — сообщил он Нетопырке. — Он меня и подвезет.
— Прекрасно, — оживилась та. — Вот кто действительно о тебе заботится.
— Дорогая моя Нетопырка, — усмехнулся Уоттон, принимая позу главы семейства: одна рука утопает в кармане халата, другая поглаживает крайнюю плоть сигары, — Дориан заботится обо мне так, как эскимосы заботятся о своих престарелых родителях, — испытывая глубочайшее почтение к ним, да, но одновременно и железную готовность бросить их в ледяной пустыне и уйти, ни разу не оглянувшись.
Он примолк, вглядываясь сквозь эркерное окно в человека-качалку. Наблюдая за ним, Уоттон и сам обратился в капитана собственного судна, начав раскачиваться из стороны в сторону, сначала легонько, но затем все с большей силой, пока и он тоже не достиг волнения в семь балов. Нетопырка, приготовляясь покинуть дом, подошла к нему, однако увидев, в какой транс погрузился муж, просто скользнула, прежде чем оставить Уоттона в обществе его безумного рока, сухими губами по студеной щеке.
Только когда они добрались до Миддлсекса, Уоттон и соблаговолил сообщить, что останется в больнице на всю ночь. «Мне требуется общая анестезия, — пояснил он, — а делать ее, когда я бодрствую, это все равно, что переключать передачу твоей машины, оставив двигатель на полном ходу». После чего он сделал одураченному Дориану ручкой, сказав, чтобы тот вернулся за ним завтра утром.
На следующий день места для парковки не нашлось, а сложности одностороннего движения в Фицровии привели к тому, что Дориану, прежде чем его пассажир вышел из Миддлсекской больницы, пришлось двадцать один раз описать на «Яге» нескладный, неровный многоугольник. Он словно сооружал множество Мандлеброта из фракталей собственного огорчения.
Уоттон стоял, сощурясь, высматривая на Мортимер-стрит своего водителя. Пустой подгузник вельветовых штанов, плоско лежавший на спущенных шинах его ягодиц, чешуйчатое лицо, исхудалое тело, едва отделяющее спинку наездницкого сюртука Уоттона от переда, все это сообщало Уоттону сходство с сельским всадником апокалипсиса — достопочтенным Поветрием Голод-Война, быть может. Дориан, взвизгнув тормозами, выскочил из машины, торопливо обогнул ее и усадил Уоттона в «Яг». Захлопнув дверцу, он поспешил к водительскому сиденью, но лишь затем, чтобы услышать барственную жалобу: «Ты плохо меня устроил — полу пиджака защемило дверцей».
Когда оба, наконец, уселись должным образом, Дориан спросил: «Где тут ближайшее заведение, в котором мы сможем посидеть на тротуаре и выпить по чашке приличного кофе?».
— В Париже, — кратко ответил Уоттон, закуривая государственную турецкую сигарету.
— Ты же понял, о чем я, Генри, — тяжело вздохнул Дориан. — Нам нужно место, где мы могли бы толком поговорить.
— Я могу толково говорить где угодно, — бурый, выдыхаемый Уоттоном дым, повисев уступами в воздухе, утягивался в окно машины. — Ты разве не собираешься спросить меня, как прошло посещенье больницы?
— Э-э, да, конечно… так как же?
— Чертовски болезненно. Есть что-то на редкость неприятное в игле, которую вводят тебе в тело и подсоединяют к пластиковой трубке, идущей под кожей твоей груди, — он поерзал на сидении и приоткрыл ворот своей молескиновой сорочки, чтобы Дориан увидел пластиковую канюлю катетера Хикмана. — Как только вернусь домой, подключу ее к моему морфиевому насосу.
— Разве ее назначение в этом? — изысканная бровь Дориана изогнулась, точно крыло чайки, парящей в восходящем потоке любознательности. И как это Уоттону удается все еще оставаться в живых?
— Нет, — Уоттон прикрыл трубку рубашкой. — Она предназначена вон для того дерьма, — он открыл стоявшую в его ногах сумку и указал на две большие пластиковые бутылки. — Одна наполнена «Фоскарнетом» в другой положительно булькает «Ганцикловир». Это благородные рыцари химического стола, которых мы посылаем биться с ужасным цитомегаловирусом.
— Я даже представления не имею, что это такое, Генри.
— Да тебе и не нужно, услада моя, тебе и не нужно. Это лишай самого высокого ранга, кадет вроде тебя с ним и повстречаться-то не может.
Они остановились в Сохо, и пока Дориан загонял «Яг» на парковку под Джеррард-стрит, Уоттон прогуливался наверху, досаждая чудноватым овощам, выставленным в проволочных коробах у китайской бакалеи. Он поглаживал огромные белые фаллосы восточного редиса, ворошил листы капусты кочанной и прихорашивал брюссельскую. Вернувшись, наконец, Дориан обнаружил Уоттона баюкающим в ладони большой, зеленоватый овальный плод, ровно утыканный шипами, как если бы тот был головой растительного панк-рокера. «Что это?» — спросил Дориан, сморщив в отвращении нос. Даже в смрадном и мрачном сердце Лондона с его несчетными щупальцами странный плод этот испускал собственную тошнотворную, фекальную вонь.
Уоттон представил их друг другу: «Дориан, это дуриан; дуриан, это Дориан. Вы еще обнаружите, как много у вас общего — оба деликатесы, оба на редкость лакомы. Однако, у вас, дуриан, все шипы торчат наружу, а у нашего Дориана — совсем наоборот.»
Утренний кофе свой они получили наверху «Мэйсон Берто», в два часа пополудни. Уоттон сунул себе под зеленоватый язык двояковыпуклую лиловатую пилюлю. «А это что?» — поинтересовался Дориан.
— Сульфат морфия, двадцать миллиграммов; опиат, которым так приятно завтракать. Ну-с, — он стряс с пальцев рыхлую перхоть раскрошенного круассана, — зачем же ты меня сюда притащил?
— Из-за Бэза, — ответил Дориан. — Мне нужно поговорить с тобой о нем.
— Ох, а это обязательно? Кстати, где он? Позапозапрошлую ночь он провел со мной в больнице, разглагольствуя самым сентиментальным образом. И даже заставил меня поверить, что отныне мы с ним будем неразлучны.
— Ну, а теперь он исчез.
— Исчез?
— Вот именно, исчез. Приехал ко мне, нащелкал дурацких фотографий своей дурацкой инсталляции. Я постелил ему на канапе, а когда утром проснулся, его уже не было. Собрал сумку и исчез.
— Вон как, — взгляд Уоттона поплыл в сторону, провожая свежий задок совершенной копии Дэй-Льюиса, пробиравшейся между столиками, отирая тугими, затянутыми в джинсы ягодицами спинки стульев. — Неправду говорят, — продолжал он, меняя направление разговора, — будто каждый человек, это продукт своей эпохи в мере гораздо большей, чем сам он способен себе уяснить. Думаю, для того, чтобы по-настоящему постигать это в любой заданный миг, необходимо быть бессмертным. Думаю также, — он примолк, нашаривая сигареты, — что скука понукает меня прикончить очередного курда.
— Генри, — гнул свое Дориан, — Бэз ведь не был бессмертным…
— Что значит «не был»? — резко осведомился Уоттон. — Ты от меня что-то скрываешь, Дориан — или ты привел меня сюда, чтобы признаться в убийстве? Нет-нет, — остановил он Дориана струей дыма, — не перебивай меня, я все понял. Бэз сам говорил мне, что ты прикончил того нью-йоркского педераста, и пытался склонить меня к мысли, будто твое поведение с бедной Октавией равносильно человекоубийству. Мог ли ты не совершить в отместку поступок более чем здравомысленный — убить и его, мм? В конце концов, зачем еще было тащить его к себе домой — ты никогда не делал тайны из того, что терпеть его не можешь.