Он подумал вдруг о жене, испытав к ней мгновенную нежность сквозь броню и полет. Ощутил совсем близко ее тонкое тело, ее прозрачное, невесомое платье. Подумал грустно и сладко: так и будет всегда поджидать, пока носит его по ученьям, маневрам и бог весть еще по чему.
Замелькали окопы и рытвины, колья с колючей проволокой.
Он вел машину по краю траншеи, думая, как завтра придет сюда с ротой. Впереди что-то билось, пульсировало живое, глазастое. Он заглушил мотор, высунувшись по пояс из люка.
— Смотри, Смирнов, козел! В проволоку замотался!
Козел запутался в тонких стальных тенетах заграждения, дико мерцал глазами, дышал тяжело, высунув мокрый язык. Пробовал встать и падал, запутанный в звенящих витках.
— Товарищ лейтенант, да он тут не первый день! — говорил солдат, вылезая из башни.
— А ну давай быстро штык!
Они касались вздрагивающих шерстяных козлиных боков, и Бурлаков, орудуя штыком, рвал и перекусывал провод, чувствуя звериную жизнь, ее запахи, биение и страхи.
— Ноги повыше задирать надо было! — говорил солдат, оглаживая звериную шею, удивляясь возможности трогать недоступную дикую жизнь. — Учить тебя некому!
Они выпутали козла. Поставили его на ноги, удерживая за бока. Зверь послушно стоял в человечьих руках у гусениц машины, только ноздрями тянулся к хребтам, к их свету и ветру.
— Ну давай, будь здоров! — сказал Бурлаков, отпуская козла, легонько его подтолкнув.
Тот шагнул раз-другой, слабо скакнул. И в намет, все сильней и свободней, метнулся по склону, кидая из-под копыт мелкие камни. Мелькнул на вершине, на светлом небе, и скрылся. Только горы пустынно сияли.
Ужо ночью на горной дороге они встретили танки, ползущие в кручу. Друг Бурлакова, такой же, как и он, лейтенант, вел свой взвод на ночное вождение. Они встали, не выключая моторов, борт о борт. Засветили прожекторы, озарив друг друга. Оба в танковых шлемах, забрызганные каплями грязи. Ничего не сказали, только махнули руками и расстались, растворившись во тьме.
Он вернулся домой среди ночи. Жена не спала, поджидала его в темноте. Чуть серебрилась лицом, белой шеей, рубахой. Он наклонился над ней, боясь прикоснуться перепачканными землей руками.
— Ты не спишь? Я так к тебе торопился.
— Ты ведь хотел пораньше. Вместе хотели его искупать. Опять я одна купала.
Он наклонился над сыном, не видя, но чувствуя его легкий светящийся жар. От усталости, от теплых запахов дома, от дыхания жены и сына голова его закружилась. И он вдруг, в пролетающий миг, ощутил одновременность всего.
Мать ждала его далеко за всеми степями и реками, держа в своих старых руках золоченую деревянную чашку. Спали в казармах солдаты, и Ильюшкину снилась родная изба и корова, а Асанкандырову — войлочная юрта с пестрым, линялым ковром. Где-то в горах свернулся козел, чувствуя боками растущие стебли травы. Танк цеплялся за кручу, и солдат припадал зрачком к прибору ночного видения.
Он чувствовал все это сразу, все это любил и берег. Голова его слабо кружилась, и ему чудилось, что это кружение земли.
Солнце садилось в барханы. Верблюды на берегу с красными тряпками и колокольчиками, юрты, женщины, согнувшиеся над котлами, бегающие собаки и дети — все отбрасывало длинные, волнистые тени.
— Капитан, где ночлег? — спросил рулевой, ведя самоходную баржу по ленивым зеленым водам.
— Да хоть бы и тут, — отозвался Иван, скользнув взглядом по пескам и сухим саксаулам. — Вторая баржа приотстала. Не видать.
— Нагонит, — сказал рулевой. — Плов сготовит, нагонит.
— Ну валяй здесь чалься!
Судно погасило обороты. Мягко уткнулось в подушку песков. Вода у бортов забурлила. И от стука мотора ото дна сорвалась огромная рыба. Вырвала в фонтане белое жирное тело. Озарилась солнцем в скользких растопыренных плавниках. Глазищи ее провернулись в рыжих орбитах, оглядев нас всех на лету, и исчезли.
— Да у нее женское лицо! — воскликнула Людмила. — И голые плечи и грудь.
— Белокурые локоны и декольте. И маленький медальон.
— И вся она выскочила из золоченой рамы!
— Поясной портрет незнакомки.
— У них там, наверное, бал, а мы со своим железом.
— Примем участие в танцах.
Матрос, мы уже знали его имя, Бурхан, перепрыгнул на берег. Поймал конец, обмотал им корявый ствол саксаула.
По каналу подходила вторая баржа, выпахивая белый ворох пены. Замедлила ход, шумно ухая двигателем. Причалила бортом к нашей барже, запрудив канал.
— Эй, есть, нет плов? — крикнул Бурхан, подымаясь на цыпочки босыми ногами, облизывая свои лиловые губы.
— Есть, нет вино? — оскалился с палубы старый узбек в халате, разгибаясь над железной дымной жаровней, над тазом с горой готового плова.
В сумерках стекленела гора прозрачного маслянистого риса.
Иван, проходя, позвал нас:
— Айда плов кушать!
— Ходи, ходи сюда кушать! — замахал нам рукой узбек, раскачивая над жаровней белой повязкой.
По каналу, минуту назад пустынному, слетались лодки, моторки, наполненные загорелыми, громко вскрикивающими людьми. Обменивались приветствиями.
К жаровне сходились люди в чалмах, тюбетейках, выгоревших фуражках. Выгружали из сумок бутылки, конфеты, пачки печенья.
Узбек, обхватив полами халата таз, снял с огня пышный, с летучими струйками дыма плов, с коричневыми кусками мяса, темневшими на белом рисе. Оскалился, замотал головой, погрузил лицо в струящийся пар. И все потянулись, заулыбались, голодные, разношерстные, многоязыкие, посреди оранжевой вечерней пустыни.
— Садитесь ближе, — приглашал нас Иван. — Сейчас выпьем, закусим.
С приставшего буксира сошла женщина в просторном узбекском платье. И я поразился смуглой красоте ее молодого лица, огромности синеватых белков и бело-голубой и алой улыбке. Она расстелила перед Людмилой азиатский платок. Выложила на него сладости, плетеные пышки, прозрачные леденцы.
— Ну давай разливай! — скомандовал Иван.
Сразу несколько рук потянулось к бутылкам. Передавали друг другу граненые стаканы. Кланялись, нетерпеливо поглядывая.
— Пью за тебя, — сказала мне тихо Людмила. — И за все наше братство.
Она, торопясь, потянулась к плову, поддев его щепотью. И два зернышка прилипло к ее губам. Узбечка смотрела на нее, улыбалась, и обе они, красивые и разные, окружали меня смоляным и пшеничным цветом, и пахло от них легкими солнечными материями и сухими песками.
Вокруг жевали… Мерцали глаза, двигались жирные губы. Сильные шеи шевелились в ветхих, линялых одеждах. Маленькая серьга с розовато-зеленым камушком у виска узбечки. Капелька яшмы в ободке серебра на пальце у Людмилы.
«Так и надо, — думал я. — Сжаться теснее в круг, передать соседу душистый пряник. И вот он, Бурхан, в нежности своей, захмелев, ухватил узкой щепотью рис, открыл на эмалевом дне рыжий цветок и тянет мне плов на ладони, улыбается маслеными губами. Что еще нужно, что?»
И вот уже один положил на колени крохотную азиатскую балалаечку. Тренькал заунывный, красивый, рождавшийся тут же мотив. Иван ухмылялся, тянул старику узбеку стакан с вином, и тот принимал благосклонно и важно.
Голова у меня кружилась. Небо подымалось синее, густое, в первых звездах. Людмила оперлась на свою тонкую, гибкую руку. Вытянулась под свободной тканью. Из-под узорчатого подола виднелась ее узкая, смуглая щиколотка. И я положил на нее руку, и Людмила замерла от моего прикосновения. Узбечка увидела, улыбнулась.
«Не грех, не грех, — думал я. — Ведь она мне жена. И все так таинственно — в ней, во мне, в пашем пребывании под этими звездами».
На свет прожектора летели насекомые. Толкались, вспыхивали слюдяными крыльями, опять улетали в пустыню. Она подняла руку в лучи. И рука ее мгновенно покрылась шелестящим ворохом стрекоз, мотыльков.
— Ты знаешь, мне кажется, у нас с тобой будет очень долгая, очень счастливая жизнь! — сказала она. — Ты это чувствуешь, веришь?
Я кивнул.
Осман выговаривал кому-то, кинувшему за борт жука:
— Зачем в реку кинул? На баржу надо! Зачем жук зря топил?
«Разве поймешь, постигнешь? — думал я. — И зачем постигать? Просто благоговеть перед этим, как Осман, как другие. Нести в себе ощущение бесконечной таинственной жизни среди этих мотыльков, среди нашего братства, рядом с ней, моей милой. Благословляю все навсегда!»
Я касался ее ноги, чувствовал ее тепло. И мне казалось, мы движемся с ней в едином, до звезд, механизме, вычерчивая тонкий гаснущий след.
Мы высадились в маленьком рыбхозе на Каракумском канале, где в прудах среди горячих волнистых песков выращивали рыбу.
Еще недавно канал, прогреваемый и высвечиваемый до дна пепрерывным солнцем, зарастал тростниками и водорослями. Корабельные винты увязали в зеленом болотном месиве. Тростниковые трубки выпаривали драгоценную воду, а хлопок в далеких оазисах, к которым стремился канал, начинал страдать от безводья.