— Да ладно.
— Клянусь. Иногда неделями в предбаннике живет. Трутень.
— Перед соседями же стыдно.
— Пусть. А пьяного его домой все равно не пущу.
— Я бы так не смогла, — протянула Надя.
— А ты смоги.
— А я своему вивитрол вшила. Он на нем, дурак, выпил и через два месяца помер, — поддержала разговор Люба, тоже медсестра, ровесница Надежды, — теперь жалко его, горемыку.
— Поделом ему, — отрезала Антонина Сергеевна.
— Ага, поделом. С тех пор одна кукую, — Люба утерла слезу уголком платка.
— Зато над ухом никто не храпит, — дернула плечом Антонина Сергеевна.
— У вас-то живой. Вам легко говорить.
— Да лучше бы сдох.
— А я читала, — влезла молоденькая врачиха Танечка, — как они, мужчины-то, шифруются. Представляете, один известный писатель ушел в запой. Его жена на дачу вывезла, в Переделкино. Пасла его круглосуточно, глаз с него не спускала. Он вроде протрезвел. Друга, говорит, хочу видеть, соскучился. Приглашают они в гости друга, такого же известного писателя. Сидят, пьют чай с баранками. Гость говорит: хочу, говорит, по Переделкино пройтись — тени великих осязнуть, на их дачи поглазеть, их воздухом подышать. А дело зимой было. Оделись они, идут, на соседские дачи смотрят. Приходят к себе — муж в жопу.
— Фи, Танечка. Разве можно так говорить? — скривилась Генриетта Витальевна.
— Ну, хорошо, в дупель.
— Пьяный, что ли? Как же он накеросинился-то? — оживилась Антонина Сергеевна.
— Свинья грязи найдет, — вздохнула Лукерья Кондратьевна.
— Оказывается, — тут Танечка выдержала томительную паузу, — гость перед тем, как прийти на дачу, расставил по сугробам пластиковые стаканчики с водкой. Они такие идут втроем, на дачи любуются. Жена писателя давай рассказывать: да чья это дача, да кто в ней жил, да что написал. А муж в это время — шасть к стаканчику, вольет себе в пасть и адью. А потом дальше прогуливается как ни в чем не бывало.
— Все они заодно, — проворчала Антонина Сергеевна, — все сволочи. Кастрировать их всех надо.
— Своего кастрируй, а остальных не трожь! — вспылила Надя.
— Действительно, — поддержала Люба.
— Как же вы незамужние бабы мужиков-то любите, — усмехнулась Антонина Сергеевна.
— А ты поживи одна.
— И поживу.
— И поживи. Тогда и будешь попой тарахтеть, — Надежда в сердцах звякнула чашкой.
— Фи, Наденька, — Генриетта Витальевна демонстративно отвернулась.
— А чего такого? Я попой сказала.
— А еще я читала, — вклинилась в разговор Танечка, — как один дядька всю свою семью объегорил. Заперли его в большую комнату, дверь затворили, а перед этим всю залу обшмонали…
— Фи, Танечка.
— Ну, обыскали, чтобы он, подлюка такая, нигде пузырь не схоронил. Так он все равно наклюкался. В жопу. Э-э-э-э. В стельку. И так несколько раз кряду, пока жена не доперла, в чем секрет. Оказывается, муж в серванте рюмки водкой заранее наполнял. Вот выдумщики.
— Взять бы всех этих выдумщиков да в ЛТП, — раздула тонкие ноздри Антонина Сергеевна, — какой чудак, интересно, решил ЛТП отменить?
— Чудак на букву «м». Ой, я же на свидание опаздываю! — неожиданно вспомнила Танечка и выпорхнула за дверь, не соизволив помыть за собой чашку.
— Господи! Кому сейчас только высшее образование ни дают, — поморщилась Генриетта Витальевна, — ей продавщицей в сельпо нужно работать, а не диагнозы ставить и детей лечить.
— Действительно, — хмыкнула Люба.
— А ваш-то, Генриетта Витальевна, закладывает за воротник? — Антонина Сергеевна вопросительно уставилась на заведующую.
— Что вы, у него язва.
— А-а-а-а-а.
В кармане халата Генриетты Витальевны зазвонил телефон, и она вышла из сестринской, чтобы поговорить без свидетелей.
— Знаем мы этих язвенников. Они водку не пьют, они ее на хлеб мажут, — рассмеялась Антонина Сергеевна, — так же, как все, квасит, только втихую. Карьеру боится поломать. Лизоблюд.
— Зря вы так. Может, он и вправду не пьет? — заступилась Люба.
— Ага, как же. С такой, как Генриетта, не только запьешь, клей будешь нюхать.
— Злая вы, Антонина Сергеевна.
— Зато ты у нас добрая. Что же у тебя муж такой безбашенный, что на вивитроле выпил? Что же ты ему не объяснила, чем дело заканчивается? Да ты у нас, подруга, черная вдова.
— Что вы такое говорите, Антонина Сергеевна? — всхлипнула Любаша.
— Ага, задело, значит, за живое.
Раздался звонок в дверь, кого-то принесло в неурочный час. Лукерья Кондратьевна, кряхтя и чертыхаясь, покондыляла открывать дверь.
— Вот скажите мне, зачем ей столько денег? На пенсии уже сорок лет. Правнуки и то уже женаты.
Вот она, жадность, — поджала губки старшая медсестра.
— На себя посмотрите. Кто вас на полторы ставки пахать заставляет? Все вам ма-а-а-ало, — Надя резко встала из-за стола и пошла по коридору.
— Действительно. Лучше бы детьми своими занялись, — поддержала ее Люба, отправляясь следом.
— Не ваше собачье дело! — вспылила Антонина Сергеевна. — Своих нарожайте, их и воспитывайте! Одной уж за тридцать, а все никак замуж выйти не может, а у второй мужья мрут как мухи. Советчицы.
В сестринской установилась недолгая тишина.
— И чего они так замуж рвутся? — поинтересовалась Антонина Сергеевна у вернувшейся санитарки. — Как будто там медом намазано.
— О-о-хо-хо. Бабы каются, девки замуж собираются, — зевнула Лукерья Кондратьевна, перекрестила рот и принялась мыть чашки.
Вечерело. Окошки в соседних домах зажглись, и здания стали напоминать гигантские соты, где в каждой ячейке пытаются выстроить свою такую счастливую и неповторимую жизнь. Несмотря ни на что.
У Вани было простецкое, крепкое как тамбовская репка лицо, плотно сбитая фигура и заграбастые ручищи. Удержу Ванюша не знал ни в чем: ни в скупости, ни в щедрости, ни в упертости, ни в раздолбайстве, ни в женщинах, ни в горячительных напитках. Все, кто его знал, за глаза величали Ванькой-встанькой за умение упасть на ровном месте и выкарабкаться из самых безвыходных ситуаций. Первый раз Сан Саныч Бобрищев, поставленный руководить наркологическим диспансером, увидел его в конце восьмидесятых. Бывший главврач, уходящий на пенсию и передающий дела, представил изгвазданного в грязи парнягу, лежащего на полу прямо в ординаторской:
— Вот, Сашок, принимай наследство: двухэтажное здание, штат врачей, медсестер, санитарок и нашего самого колоритного пациента Ваню Егорычева.
— Кому Ваня, а кому Иван Тихонович, — донеслось с пола.
— Извини, Иван Тихонович, — улыбнулся новый главный врач, — может, мне тоже прилечь, чтобы наши глаза находились на одном уровне?
— Приляжь, — заплетающимся языком пригласил Егорычев.
— Нужно говорить «приляг», — поправил Сан Саныч.
— А мне по чесноку, — возразил Иван Тихонович и захрапел так, что отбойный молоток, долбящий за окном, стал практически неслышен.
— Ваня — классический пример нашего пациента, о котором великий философ Николай Бердяев сказал: «Широк русский человек. Не худо бы сузить», — пояснил экс-главный врач, собираясь на заслуженный отдых, — он тебе еще даст шороху.
И действительно, когда Егорычев был закодирован, он не пил, вгрызаясь в работу, как крот, но стоило сроку закончиться, устраивал такой закат Солнца вручную, что дрожали все окрестности. Он возникал на пороге диспансера то в золоте, то в крови, то с карманами, полными банкнот, то вшей, то в медвежьей шубе, то в лохмотьях, грязный и замерзший, как король Лир после своих закидонов. Если у него все было хорошо, Егорычев невыносимо хвастался и рисовался, давая понять окружающим, что они жалкие червяки, не умеющие жить. Если же у него все было плохо, он только клацал зубами и жалобно просил:
— Сан Саныч, закодируй меня в долг. На год.
— Давай на два, — предлагал Бобрищев.
— Нет, — тряс головой Ваня, — на год. Два года обсыхать — больно много. Не доживу.
— Ты не доживешь, если так гульбенить будешь! — гневался Сан Саныч. — Мне хирурги сказали, что тебя последний раз по кусочкам собирали. Следующего запоя тебе не пережить.
— На год, — упирался Ваныпа, — дальше, может, я и сам пить не буду.
— Ага, зарекалась свинья в грязь не лазить, — качал головой Бобрищев.
В начале девяностых Егорычев круто поднялся на торговле сыром и тут же навестил родной диспансер. Его было не узнать. На безымяный палец Ванятки была нанизана золотая шайба с розовым бриллиантом. На шее болталась золотая цепь толщиной со шланг, а рядом висела бабочка в черно-белый горошек. В зубах торчала сигара. Все эти буржуйские аксессуары сидели на Ване как стая колибри на турнепсе. Егорычев небрежным движением распахнул свой малиновый пиджак, и медики увидели обычный солдатский ремень с пряжкой в виде пятиконечной звезды.