Никто из так называемых авангардистов никогда не выступал против казарменного быта и террора, – напротив, они по мере сил пропагандировали казарму, никто не выступал за человека и против его унижения, напротив, со всей страстью – за унижение человека. Картины Малевича есть рабочие планы казарменных городов – и ничего иного они не содержат. Никто не выступал против арестов – а вот доносы писались Малевичем с энтузиазмом, когда он боролся за начальственный пост в Витебске. Служили истово, казарму чтили, парады оформляли – а вот протестного искусства как-то не планировалось.
Удивительное дело.
Был лишь один художник, рассказавший про свое и общее время, про предательство революции, начало террора, процессы, ночные аресты и сталинские чистки. Это Петров-Водкин, художник, мало известный у нас в стране.
Это Петров-Водкин написал в 1927 году «Смерть комиссара» – показал, как революция с калмыцким лицом умирает на полдороге, а осиротевший полк валится за горизонт. Это Петров-Водкин написал в 1934-м «Тревогу» – показал семью ждущую ареста. Это Петров-Водкин написал в 1937-м «Новоселье» – показал, как в квартиру репрессированного, где иконы выдрана из оклада, – въезжает новый класс, а новый хозяин, жлоб с трубкой в руке, смотрит победительно.
Это Петров-Водкин оставил нам энциклопедию русской и советской жизни, прекрасной и ужасной жизни – живой, человеческой, полной, страстной – с лицами, взглядами, руками, чувствами, заботой, любовью.
И вот спросите у среднеарифметического западного куратора, знает ли он Петрова-Водкина, – вам ответят «нет».
Данный художник в прогрессивном дискурсе не пригодился.
Никакой куратор, никакой болтун его не поминал – и по простой причине: впусти настоящее в дом, и фальшивое станет сразу очевидно фальшивым.
А фальшивым мы и жили – это был товар и хлеб.
Было время, я смотрел по сторонам и диву давался. Ведь очевидно, что тиражируется глупость, причем даже неряшливая глупость, совсем неприкрытая. Читал восторженные статьи кликуш про современное искусство: каканье в горшочек, группа Коллективные действия, очередного шарикова от концептуализма – и не мог понять: они что – всерьез? Нет, не может быть, чтобы всерьез убивали искусство, они не хотят убивать, нет!
Ведь есть же история, есть живопись, есть Петров-Водкин.
Но было не до искусства, возникал второй авангард – столь же пустой и бесчеловечный, как авангард первый.
Задачи решались значительные: приезжали из-за кордона кураторы, люди напыщенные, аж из Нью-Йорка, аж из Парижа – и кураторы отечественные подле них вертелись волчком, заглядывали искательно в глаза, старались говорить на равных – мол, мы, конечно, отстаем, но и у нас есть просветы – вот один шариков переодевается в женское платье, а другой шариков написал, что он – кабачок. Такой дряни было в те дни много, и было смешно. Намечался прогрессивный дискурс, работы непочатый край.
Иностранные кураторы кивали благосклонно, поощряли первые шаги свободомыслящих дураков, улыбались на невежество. Они и сами были такие же – с двумя классами церковно-приходсткой школы, не способные различить Платона и Плотина, но об идее и благе толковали бойко. И самовыражение, и про рынок, конечно же про рынок – рынок это место, где цветет свобода. И звали недорослей на биеннале, триеннале и смотр достижений каканья в горшочек. Куратору – гонорар, связи, внимание. Он – идеолог и вдохновитель, Рескин, Винкельман, Буркхард нового времени – и кураторы ходили, подняв голову: им выпало, как комсомольцам 1920-х, строить город-сад. Сначала надо было вытоптать реализм. И – старались. Как страшно было в те годы признаться, что любишь рисование – точно в двадцатые годы сказать, что ты за образное искусство. Тогда бы Малевич донос настрочил, а нынче утопят в прогрессивном дегте.
Убогие зашуганные реалисты мгновенно перекрестились в новаторы, точно белые офицеры, они рвали погоны при входе петлюровцев в город. Я – реалист? Да что вы! Помилуйте! Я ваш – буржуинский, я прогрессивный! Хотите – холст порву? Желаете, в углу насру? Чем преданность доказать, вашество?
А преданность надо было доказывать ежечасно – а то не возьмут на выставку, закупками обойдут, не пригласят, не отметят, в журнальчике, спонсируемом каким-нибудь жуликом, напишут хлесткую разгромную рецензию.
И жужжали сообща – прогресс, дискурс, биеннале! И постепенно убеждение в обществе созрело: ведь и впрямь – есть оно, современное искусство! Вы не смотрите, что они придурки. Они – прогрессивные! Но точно так же думали и в двадцатые годы, глядя на квадратики.
«Кто возьмет в руки кисть и палитру, в институт не поступит», «Живопись умерла, картины нет», «Из Репина что-нибудь захотели, ха-ха!», «В будущее возьмут не всех»… это все цитаты – и такого было неизмеримо много, каждый день что-то прорывное, что-то служилое. Они подзуживали сами себя, они разогревали свое невежество, упивались триумфом – а стариков гнали поганой метлой! Поделом, поделом тебе, замшелый реалист! И соцреалисты мерли по своим пыльным мастерским – кому вы теперь нужны, убогие!
О, ненавистный МОСХ!
Правда ненавидели не всех – кураторы нового типа легко и незаметно подружились с Церетели, с самым начальственным и генеральским бонзой, ему вылизали задницу, а с его племянником закорешились: он же свой, адекватный человек. А вот пожилых реалистов, всех этих бытописателей – ух, этим мастодонтам пощады не дали! Два поколения несчастных мазил прихлопнули как мух; но вот к Церетели – с вибрацией позвоночника, с теплой улыбочкой – и в академию, на зарплату. Это сочеталось отменно: служба в академии, где со времен передвижников русскому художнику зазорно появляться, – и номенклатурное новаторство.
Каждый из них по отдельности был слаб и глуп, но вместе стали грозной силой – новый сервильный авангард.
А сейчас их пора прошла.
Сейчас обнаружилось – ровно как тогда, с фашиствующим Малевичем и барабанщиком Родченко, – что у начальства имеются иные планы. На Западе – кризис, гранты увяли, лондонское ворье коллекционирует не бойко, отечественные прогрессивные бандиты сидят тихо.
И вот появляется потребность совершить поступок, настало время «личного выбора»! Все-таки есть еще интеллигентная позиция в наши дни: и, надо сказать, возникает интеллигентная позиция у комиссаров ровно тогда, когда в их услугах пропадает нужда.
А время прошло.
За это время замордовали российскую культуру – и многие из тех, кто мог работать, уже умерли. И многие умерли в безвестности и в нищете. За это время вели войны и убивали людей, разоряли страну и унижали стариков. За это время разучились говорить. А кураторы хихикали.
И в точности как тогда, в двадцатые, – оглядываешься на преступления и руками разводишь: вы разве протестовали? Это вы теперь с белыми ленточками ходите. А предыдущие двадцать лет вы где были? Да ведь это вы сами все и сделали.
Солженицын оправдывал произведенные им исторические фальсификации тем, что подробности партийных интриг от населения скрывают, а значит, мы вправе сами домысливать что угодно. И действительно, власть скрывала от народа очень многое – протоколы съездов, конференций и открытых судов публиковались с купюрами, а подводная часть политического айсберга – докладные записки, циркуляры, протоколы допросов, внутренние распоряжения, приказы по подразделениям – не публиковались вовсе. Впоследствии многие из одиозных приказов стали достоянием сплетен, причем изымались те параграфы, которые были для сплетен выгодны.
Однако тайны сталинского времени (равно как и тайны пресловутого мадридского двора) не идут в сравнение с секретами капиталистического мира и послевоенной Европы – по той причине, что испанские Габсбурги до поры до времени хранили золото в подвалах Эскориала, а Сталин с Молотовым не имели номерных счетов в Лихтенштейне.
Диктатуре натурального хозяйства любые попытки усложнить систему власти (влиять на голландскую торговлю и банки севера или кормить Коминтерн) – противопоказаны. Война за испанское наследство – лишь следствие экстенсивного характера развития. В начале XVI века, когда шел спор за обладание короной Священной Римской империи, английский Генрих VIII уклонился от соревнования, объяснив, что он достиг спокойствия на своей вотчине, и спокойствие короны может разом исчезнуть, если присоединить нестабильную империю.
Экстенсивный характер капитализации вселенной породил такое количество тайн и интриг, что знаменитая «подковерная борьба» в Кремле кажется сентиментальной пастушеской пасторалью. Ну какие там, в сущности, тайны? Был ли Троцкий агентом абвера? Да он, в общем, и не скрывал связей с германской разведкой. Убил ли Коба жену? Нет, не убивал. Готовил ли Сталин наступление на западном фронте? Конечно, готовил, если был не дурак. Отравили Сталина или это инсульт? Это все такие маленькие, несерьезные тайны. Это даже не секреты, из этого и конспирологию порядочную не слепишь.