— Элина? Что тебе надо?
— Мне бы хотелось ненадолго вернуться домой, — быстро произносит Э.
— Душенька, я едва слышу тебя, что случилось? Ты звонишь из дома? Его нет в городе или что-то произошло?
— Я думала… я подумала… если бы я могла пожить с тобой немного и…
— Элина, я просто ничего не слышу, я сейчас перейду в свой кабинет… Сейчас переключу телефон, а ты подожди, душенька…
И она ждет. В телефоне раздаются щелчки — нужен еще десятицентовик. Да, по счастью, у нее есть десятицентовик. Отлично. Ногти ее отчаянно выцарапывают десятицентовик среди других монеток, теперь она отчетливо слышит, что там, в глубине, кто-то печатает, кто-то разговаривает — она слышит половину разговора, благополучно состоявшегося по другому аппарату. Там обычная контора, и в ней раздаются звонки, и на них отвечают.
— Э. ждет.
Снаружи у гардероба пожилой мужчина смотрит в ее сторону. Она не может в точности сказать, видит ли он ее или просто смотрит в этом направлении — в пустоту. Спит с открытыми глазами. А может быть, он видел, как она зашла в телефонную будку, и ждет, когда она выйдет? Может быть…
Еще один ничего не доказывающий факт, думает Э. Когда люди смотрят.
Снова бросает взгляд на свои часики, застрявшие на без четверти два в день, начало которого она не в силах вспомнить. День, который медленно, тихо распадается, пока не останется ничего, кроме органа величиной с ее руку, — руку, сжатую в кулак, пульсирующую от жары и страха. Где же мама? Почему что-то пощелкивает, стучит машинка, слышен смех там, вдалеке? Почему так далеко?
Минутная стрелка на ее часиках не сдвинулась с места, а телефон требует еще один десятицентовик. Значит, прошли минуты. Проходят. Э. закрывает глаза, вслушиваясь в аппарат, в мертвую линию. В мертвой трубке — какая-то странная пустота, словно прижимаешь ухо к собственному уху, голову к голове в надежде услышать что-то.
Она вешает трубку.
16. 1.45 дня.
Надеть белое пальто и вон на улицу, на серо-стальной свет детройтского апрельского дня, не забыв на выходе воспользоваться нужными дверями, а потом отчаянно моргать на ярком свету, точно тебя вышвырнули из тюрьмы; Э. знает, что она оправдывает смерть животных — целые долины и пещеры, полные зверей, горы зверей, бездыханные туши громоздятся высоко — серо-голубые норки и платиновые лисы, и кролики, выкрашенные в любой цвет, все животные, какие только существуют на свете, и, однако же, почему-то ее немножко подташнивает, голова кружится, она все видит, и слышит миссис К., и чувствует ее запах, чувствует запах тарталеток с крабами, которые, остывая, покрываются легкой корочкой… И еще надо натянуть перчатки, натянуть как следует, чуть ли не с удовлетворением чувствуя, как кольца впиваются в тело.
«Прелестные пальчики», — говорит Марвин, целуя их один за другим. Потом ее руку, податливую тыльную сторону ее руки. Ее грудь. Ее живот — плоский изгиб ее живота. Она лежит покорно и очень тихо — не противясь. А он целует, любит, боготворит ее — лежи тихо. Превратись в камень, будь олицетворением покоя.
Разве люди любят иначе?
В потаенных, укромных глубинах самих себя, которым нет названия, — там, где эта любовь в безопасности, где она не встречает сопротивления?
Э. идет, идет обычным шагом, думая почему-то о девушке — она видела ее, должно быть, в фильме или на какой-то фотографии, — девушке, на которую налетела стайка парней, они схватили ее, швырнули наземь, навалились, смеялись над ней, она не противилась, они все равно смеялись и продолжали свое дело, один держал ей голову, пропустив локоть под подбородком, — ведь так можно и задушить, можно шею сломать… Э. вдруг стало тревожно, неспокойно, где-то в глубине вспыхнуло желание при воспоминании о той девушке… Но все это как-то неопределенно, слишком слабо, чтобы можно было осознать. Она видит, что идет по Мэдисон-авеню обычным шагом, приближаясь к парку, которого она прежде никогда не замечала. И в клуб и из клуба она всегда ездила в машине: никто ведь здесь не ходит пешком. А сейчас она пересекает дорогу — очень осторожно, Из-за транспорта — и направляется к парку. Следить за огнями светофюра — этого еще недостаточно «при том, как люди здесь ездят». Кто это сказал? Э. кажется, что кто-то это только что произнес, она даже слышит голос, он звучит у нее в голове, но это не ее голос. Она нервно поглядывает на свои часики, но не обязательно нервничать, надо постараться успокоиться: ведь не обязательно думать об этом завтраке, о запахе еды, и духов, и сигаретного дыма, о своем как бы обособленном от всего этого теле. Ей не будет плохо, как миссис К.: у нее ведь никогда не болит живот, не заболит и сейчас. Она просто прогуляется до конторы мужа, что в нескольких кварталах отсюда. Она зайдет к нему в контору и поговорит с ним.
Она успокаивается и пытается прочесть надпись на памятнике Элджеру[3]. Апрельский воздух мглист и влажен. В воздухе чувствуются какие-то непонятные течения, словно потоки дыхания многих людей. Марвина не раздражает городской воздух — в каждом городе свой особый запах, говорит он. Ты с ним миришься, а под конец он тебе начинает нравиться, говорит он. Э. улыбается — ей слышится его голос. Она действительно почти слышит его. Да, у нее в голове звучит его голос.
Она окидывает взглядом унылый маленький парк. На двух-трех скамейках сидят пожилые люди в пальто — каждый сам по себе, словно он презирает остальных. Все они кажутся беззубыми, губы у них шевелятся, словно они без конца что-то доказывают, хотя никто их не слышит. Один старик спит — голова его склонилась набок под неестественно острым углом, так что кажется, у него сломана шея. Бояться тут нечего, думает Э. Общественный парк. Эти старые, больные, неопрятные люди неопасны; даже тот, который сейчас так внимательно разглядывает ее. Неопасен. Она не боится. Она даже пытается улыбнуться ему мимолетной улыбкой, лицо его тотчас становится напряженным, и он не улыбается в ответ. Никакой улыбки для Э. Нельзя ведь всех очаровать. Мужчина не улыбается, а смотрит на нее почти злобно — маленький, красноглазый, лет шестидесяти, с мокрым носом и жидкими седыми сальными волосами, в засаленном расстегнутом пальто. Пальцы его шевелятся на коленях.
Нарядный белый фургончик останавливается между Э. и стариком. Сбоку по белому полю синими буквами выведено: Детройтская служба борьбы с грызунами.
Элина поспешно пересекает улицу и выходит на Вудуорд-авеню. Теперь она убыстряет шаг — почему? Она проходит мимо лавок, забитых досками, словно забаррикадировавшихся от нападения; затем — мимо магазина пластинок, зажатого между двумя пустующими торговыми помещениями, — грохочет музыка, кто-то взвизгивает прямо у нее в голове. Либо это пронзительно взвизгнул мужчина, либо пронзительно взвизгнула женщина. Э. бросает взгляд на свои часики: 1.45. Она чувствует себя немного лучше, шагая к конторе Марвина. Ей не станет плохо. Она замечает, что вокруг нее бредут люди — не спеша, не идут за покупками, просто бредут без цели, останавливаются, поворачивают назад, стоят и тупо смотрят через улицу, словно живут тут, на тротуаре, и у них нет никаких интересов, и им никуда не надо идти. Несколько белых мужчин, большинство черные; несколько черных женщин. Они посматривают на нее с изумлением и любопытством. Какой-то черный в блестящей розовой лыжной куртке склоняется перед нею в издевательском поклоне — или, может быть, ей это показалось? — а она спешит мимо, в строго застегнутом на все пуговицы пальто. Ничто ей здесь не грозит. «Я люблю этот город, Детройт для меня — как дом родной, со всеми его запахами и бедами», — говорил Марвин. Э. готова согласиться с ним. Ей сейчас совсем не страшно, и она чувствует себя гораздо лучше… Идет мимо обувного магазина со сверкающей красно-желтой надписью «Устаревшие модели», на тротуаре — две корзины, полные туфель, люди по обыкновению роются в них… что-то в этой груде туфель и в покупателях вызывает у Э. мысль, что все здесь хорошо, весь этот мир такой хороший, ничто в нем тебе не грозит. Молоденькая девушка с сине-багровыми лицом поднимает взгляд на Э. - губы ее раздвинуты, обнажая два огромных, торчащих вперед зуба, она лишь слегка улыбается, а у Э. это была бы широкая улыбка. Ничто ей не грозит. Кто-то налетает на нее — кажется, белый — и взволнованно говорит: «Простите меня, леди, извините», а Э. что-то произносит в ответ — быстро, не останавливаясь, но она вовсе не боится.
Она преисполнена чувства, что все хорошо, хорошо. И сама она, шагающая здесь, тоже, очевидно, хорошая, уравновешенная. И жизнь у нее уравновешенная. Она не спешит — не надо заставлять время спешить, бежать ей навстречу, как тротуар под ногами: она идет в одном направлении, а он движется в другом. Она задумчиво смотрит на скопления транспорта — автобусы, такси, легковые машины — и на скопление пешеходов на перекрестках, терпеливо ожидающих, когда изменится сигнал светофора; да, она может понять, почему Марвин так любит этот город. «Сама энергия. Этот город — сама энергия». Мир — это сама энергия, и с этим надо считаться. Э. согласна. А еще что? То, что сегодняшнее число — ничего не доказывающий факт. Да. И значит — никакой угрозы, потому что ничего не произойдет. Но она не может сказать этого Марвину, такого рода мысли надо хранить про себя. Держаться спокойно. Наивно. Неприметно.