Сегодня в известных кругах модно исходить тоской по советскому прошедшему.
Рассмотрим, например, вопрос гигиены и санитарии. Белье в моем санатории меняют каждые три дня, а в советских гостиницах – раз в неделю. Есть и другие особенности, выгодно отличающие. И прежде всего, конечно, одиночество в смысле privacy. Крайне бы не хотелось делить комнатку с другим отдыхающим.
Погоди. Меня опять клонит в сон. Сейчас приготовлю кофе: это не воспрещается правилами санатория. Пенсию по инвалидности мне продолжают переводить на банковский счет, а расходы более или менее нулевые, если не считать запрещенных в санатории рома и сигарет. Табачок свой смолить выхожу на крыльцо, перемещаюсь мелкими кругами, виновато глядя в сторону. Курильщиков так мало, что у входа даже не установлено стационарной пепельницы. Приходится прятать окурки (в просторечии – бычки) в карман санаторной холщовой куртки, предварительно затушив и подпрессовав пальцем, дабы убедиться в окончательном исчезновении огня, тлевшего в сухих табачных листьях, как человеческая надежда. (Неправильный эпиктет. Разве собаки не испытывают надежды?) Столь же воровато затем спускаю их в унитаз, что непорядочно с точки зрения охраны окружающей природной среды, но представляется неотвратимым в силу ряда объективных факторов.
Да, денежные средства у меня имеются, не беспокойся. Из развлечений в санатории имеется кабельное телевидение в холле, преогромное жидкокристаллическое устройство, экран которого, несмотря на игривое название, представляется вполне твердым. У него всегда сидит двое-трое отдыхающих, в гробовом молчании наблюдающих бейсбол или американскую борьбу. Списываю их сдержанность на счет национального характера ньюфаундлендцев. Я как-то осведомился у одного из смотрителей на предмет возможности установить в моей обители свой собственный телевизор. Это допускается (за свой счет), кабеля нет, но можно поставить антенну, которая по-русски называется «усы», а по-английски – «кроличьи уши». Аппарат доставили быстро. Но не лежит душа. Поскольку основная прелесть моего отдыха состоит в наличии вычислителя, подключенного к Интернету за номинальную плату, уж не помню какую, на которую я выписываю ежемесячный чек. Про скайп я тебе глупость написал, конечно, так как связь допотопная, через телефонный модем, и слишком медленная для этих современных штучек.
Возвращаюсь к описанию мебели. Итак, письменный стол, он же и обеденный. ДСП (не для служебного пользования, а древесностружечная плита), крытая эпоксидным лаком. Трапезы происходят в трапезной, куда сбредаются почти все сотрапезники. Опять же, друг с другом мы почти не сообщаемся, и мало кого из моих товарищей (кроме, разумеется, пожилого аэронавта Мещерского) волнуют судьбы нашего многократно поруганного и оболганного отечества. Вначале корыстные и недалекие царские чиновники, затем – богопротивные большевики, затем – шайка бессовестных казнокрадов. Поэтому я нередко уношу обед в свои, так сказать, покои, где и употребляю его в пищу неторопливо, или, как выражался великий Грибоедов, с чувством, с толком, с расстановкой.
Да! Я сам противоречу себе, сынок. Только что говорил о выгодах сравнения между продвинутым государством и страной, почти до смерти загубленной советской властью. Ныне отпущаеши. Кофий в санатории жидок и лишен аромата, как и на всем Североамериканском материке. Данный вопрос решаю творчески, с огоньком, свойственным русскому человеку. А именно, на дальнем краю письменного стола поблескивает титановыми поверхностями италийская кофеварка. Не нужен мне берег турецкий, и к Африке я равнодушен. В крошечном холодильнике достаточно места для кофейных зерен в бобах. Кофеварка действует самостоятельно. Я насыпаю в нее бобы кофейных зерен, которые она измельчает, рыча, а затем обрабатывает перегретым паром кипящей воды с целью извлечения вкусовых и бодрящих начал. Боюсь, как бы другие отдыхающие, привлеченные благоуханием, не похитили мою любимицу, которую я обожаю, как некогда – свою жену, снова назовем ее Летицией, произведшую тебя на свет.
Это шутка (не о жене, произведшей тебя на свет, а о возможности похищения кофеварки моими безобидными соседями).
Фонарь в листве. Свежо. Листья – уже чуть пожухшие от первых заморозков. Уже три дня принимаю все положенные витамины, и голова становится яснее, а душа – печальней.
Осень чувствуется, потому что бездымный воздух вокруг фонаря не только прохладен, но и необычайно пуст, не оживляемый вечерней мошкарой и чешуекрылыми.
Примерно как мое сердце.
В дачную комнату влетел крупный мохнатый мотылек. Теплилась обыкновенная русская беседа о Набокове. По-английски слова «мотылек» и «моль» совпадают, заметил один из гостей. Вот душа его и наведалась к нам, добавил кто-то другой. Мотылек кружился вокруг потолочной лампы, пока не наткнулся на нержавеющую сетку, добела раскаленную подземным электричеством. Запахло жженым хитином, опустилось, шепелявя, облачко пыльцы. Дом, впрочем, на самом деле был вовсе не дачей, а обыкновенным жилым домом, стоящим средь чиста поля, и принадлежал американскому писателю, уехавшему в творческий отпуск. В безоконном подвале, куда следовало спускаться по сосновой, поблескивающей лаком лестнице, располагался кабинет писателя. На покрытых тем же лаком сосновых полках красовались издания книг писателя в разномастных твердых и бумажных обложках. Он был ветеран войны во Вьетнаме и делился своим жизненным опытом с американским и международным читателем, а сейчас творчески отдыхал на Мартинике, кажется, а ключи из жалости отдал русскому литератору, знаменитому среди пары сотен эмигрантов. Гости приехали на своих подержанных «фордах» и «крайслерах» – кто из Канады, кто из Нью-Йорка, кто из Коннектикута. На невысоком столе в гостиной покрывалась испариной вместительная бутылка смирновской водки из тех, что называют «ручками», на тарелке неестественно зеленели несколько малосольных огурцов, окруженные, впрочем, и иной, более изысканной снедью, правда та не зеленела, нет, багровела, наверное, и желтела, и белела, и чернела пятнами благородной плесени на белом и желтом.
Временный хозяин дома, мой старый товарищ по Москве, высокий атлет с самоуверенными цепкими глазами, подходил к окну и заглядывал в ночь, как в деревенский колодец, не произнося ни звука. Назовем его Сципион. В маловероятной дали переливались несчитаные светила, на холмах сияли то ли потухающие костры туристов, то ли свет в окнах одиноких коттеджей. Второе звездное небо играло зеленоватыми огоньками прямо над землей и состояло из несметных светлячков. Лето клонилось к закату. Стареющие женщины молчаливо носили застиранные легкие футболки с забавными надписями. Мужчины тихо переговаривались, придавая лицам значительное выражение. Кое-кто листал раскиданные по дому глянцевые журналы с яхтами и интерьерами, украшенными, как я люблю, гардинами из материала, который – скорее всего, ошибочно, – хочется назвать миткалем. Я говорю о той плотной хлопчатобумажной ткани, обыкновенно светло-коричневой, с мелким рисунком из огурцеобразных вишневых загогулин, в которой любой признает чехол от ватного одеяла, оставшегося в детстве.
В этом доме гардины висели в спальне как раз такие, его нищий временный хозяин, лицом и статью уже в Москве напоминавший удельного князя в изгнании, проявлял сдержанное радушие, а его временная жена-канадка работала подавальщицей в греческом ресторане и приехала только заполночь с тем очумелым выражением лица, которое только и бывает у приезжающей заполночь официантки в греческом ресторане в вермонтской долине, когда курортный сезон и выходные. Впрочем, она приехала не сама – хозяин дома, извинившись, отправился забирать ее, а я напросился с ним, чтобы оторваться от остальных гостей (мы не виделись больше года), и по дороге пытался продолжать разговор о Набокове, а может быть, и о чешуекрылых, или, скорее, о беззаботных и опасных днях в порабощенной большевиками Москве, однако загордившийся писатель Сципион, кивая, так пристально смотрел на белое пятно фар перед автомобилем и так малоприветливо сжимал узкие губы, что и я замолчал и тоже уставился на петляющую дорогу. Лучи фар попеременно высвечивали посеревшую дощатую стену амбара, ошалевшую козу на привязи, панорамное окно, за которым бледные всполохи телеэкрана высвечивали силуэты мирных жителей. Я не обижался: сама неожиданность этих обыкновенных вещей представлялась праздником, особенно если добавить сводившие меня в ту пору с ума обильные звезды над этой дорогой, которую преодолевала престарелая машина, погромыхивая проржавевшей дверью.
Господь в книге Бытия прибивает звезды гвоздями к небесной тверди. Космогония скотоводов и рыболовов, ежедневно готовых погибнуть под зазубренными мечами пришельцев.