— Ты совершенно прав, — сказала она кротко. Ей, наверное, показалось, ненадолго показалось, что она немножко любит меня. Но очень скоро она поняла, что ошиблась. Подумать только — любить меня! Она звонко расхохоталась. Но до самого сегодняшнего вечера она все-таки считала меня приличным человеком. Что ж, и в этом она, к сожалению, ошиблась…
Мы оба были очень любезны, как только можно быть любезным, когда в тебе кипит молодость, и когда все идет кувырком, и когда тобой владеют смятение, обида и злость, и с языка слетает то, чего вовсе не думаешь, чего до той секунды не подозревал, но ты слишком заносчив и горд, чтоб взять свои слова назад или хотя бы смягчить их, потому что и так уж с нее и с тебя довольно…
Мы шли по каким-то улицам, я не замечал их. Потом мы пошли по шоссе Вергелана, вдоль Дворцового парка. Начался дождь, но я и его не заметил. Оба мы были без плащей. Вдобавок вдруг поднялся сильный ветер. И как из душа обдало ее голубое платье.
— Ты промокнешь! — сказал я.
— Ничего. Тебя это, во всяком случае, не касается. Но мне, правда, хочется домой. И не вздумай провожать меня, благодарю покорно!
С этими словами она повернулась и зашагала прочь.
— Привет лейтенанту Челсбергу! — крикнул я ей вслед.
Но я это крикнул не особенно громко и не думаю, чтоб она услышала. Мне, пожалуй, не очень хотелось, чтоб она услышала.
Я стоял и глядел, как она идет — легко, стройно, красиво. Она делалась все меньше и меньше, все дальше уходя по шоссе Вергелана. Меньше, меньше, а потом стала расплываться в сетке редкого зыбкого августовского дождичка. Он моросил лениво, недружно.
"Бежать за нею! — думалось мне. — Бежать, догнать!" Но я не побежал. Я стоял — одеревеневший, потерянный и несчастный.
Я был раздавлен. Я думал: она уходит навсегда.
Но если бы я знал, действительно знал, что вот она уходит навсегда, — что тогда? Что бы я стал делать? Побежал бы за нею, догнал и, вытирая коленками мокрый тротуар, стал бы обнимать ее ноги, молить о прощении? Или так и стоял бы, застыв, окаменев, беспомощный и несчастный?
Не знаю.
Знаю только, что я остался на месте.
Смутно я чувствовал, что то, что произошло, сильнее нас. Что мы оба словно двое детей, которые заблудились в лесу, боятся сумерек и ругают друг друга за то, что становится темно. Но совершенно ясно я знал, что вел себя непростительно.
Я ощущал себя последним отребьем. Я наговорил подлостей. Гнусностей. И глупостей. Я наговорил злых, отвратительных слов.
Не знаю, сколько времени я простоял так на шоссе Вергелана. Я стоял и бессмысленно, отчаянно, ничего не видя, глядел прямо перед собой. Меня трясло как в лихорадке.
Я пришел в себя оттого, что мне натекло за ворот. Неизвестно почему, я стоял, держа шляпу в руке. Грянул нешуточный ливень. И я промок до нитки.
Я пошел домой.
Я думал, не написать ли ей письмо. Попросить прощения. Взять все назад — но брать все назад мне не хотелось! Просить ее, чтоб она все забыла? Но кое-что ей полезно бы хорошенько запомнить!
Да и не может она забыть. Такое не забывается, это я по себе знаю. Такое остается. На всю жизнь.
Все испорчено. Навсегда.
Мне виделось мое будущее. Холодная Сахара. Мерзость, запустение, пустота. Одиночество!
Все представлялось мне в черном свете. Ни проблеска, ни просвета.
Я ощущал себя таким одиноким, словно все на земле вымерли и остался один я.
Чем бы это кончилось?
После нескольких часов бессонницы я бы вскочил с постели, написал бы письмо, полное горечи и раскаяния — неподдельной горечи и неподдельного раскаяния, — и послал бы на адрес ее конторы. Через несколько часов — телефонный звонок…
И вот…
— Не стану я больше с тобой видеться…
— Но милая, любимая, ты бы знала, в каком я отчаянии!
— Ты наговорил мне таких страшных вещей! Ты действительно все это думаешь?
— Все это неправда! Все до последнего слова! Просто я ужасно ревновал к лейтенанту Челебергу!
— Ревновал?! Это ты-то ревновал? Ну, а я? Ведь ты же…
— Но я же объяснял тебе, что я едва ее знаю. Я только тебя одну…
И так далее. И все было бы прощено и забыто — до следующей размолвки.
Да, так бы могло все быть. Но ничего этого не было. Потому что, когда я пришел домой и отпирал дверь, из темноты показалось человеческое существо. То была женщина, и она стояла и смотрела на меня, не произнося ни звука. И лицо ее было заплакано.
Эта женщина была Кари.
Я тоже не говорил ни слова.
Так мы стояли и смотрели друг на друга. Потом она — все так же молча — подошла и снова прижалась ко мне.
Я был в удивительном состоянии. Все происходило словно во сне. Происходили страшные, решающие, роковые для меня события. Но все шло как будто в зловещей драме, и я — главный ее герой — стоял, как заговоренный, в стороне, бессильный вмешаться в неотвратимый распорядок действий.
Помнится, я думал:
мы двое отверженных…
И еще я думал: женщинам легко. Они могут плакать…
И сквозь все, через все проходила острая жалость к ней. И еще какое-то чувство нахлынуло на меня, которому я не знал названья. Я стоял и неловко гладил ее по спине.
Так мы стояли довольно долго. Она рыдала и все теснее жалась ко мне. Я думал:
отчего бы нет? Не все ли равно? Все неважно. И случается лишь то, что должно случиться.
Я отпер дверь. И, по-прежнему не произнеся ни слова, мы вошли в парадное.
Мы поднимались по лестнице, и каждая ступенька казалась мне ступенькой в темную пропасть. Мы были двое погибших созданий, обреченных погибели и смерти. Я знал, что буду последним негодяем и мерзавцем, если сделаю то, что — я уверен был — я обязательно сделаю. После этого мне уж не будет спасения. И так тому и быть.
Это была странная, удивительная ночь. Оказалось, что и я могу плакать. Она плакала, и я плакал. Мы плакали и прижимались друг к другу. Мы не разговаривали, только любили друг друга, и нам было горько, и мы плакали.
Мы позабыли, что в комнате тонкие стены. Господин Хальворсен проснулся и хмыкнул несколько раз. Тогда мы затихли, и он опять захрапел, почти тут же. Но потом мы снова забылись. И тогда проснулась Слава. Раздраженно и обиженно она застучала кулачком по стене.
Потом рассвело. Я посмотрел на нее. Мы оба немного успокоились. Черные ее волосы лежали на подушке, как вороново крыле". Она уже не плакала, только всхлипывала тихонько. Лицо у нее было мокрое и опухшее от слез — и вдруг она показалась мне еще красивее, чем тогда, когда я впервые ее увидел. Я целовал следы слез на ее лице, и они были соленые, я зарылся лицом в ее волосы, и они пахли морем и ветром. И ее руки были на моей шее, и мне показалось, что я плыву, что я лечу высоко-высоко в небе. Синева была надо мною, подо мною были облака. Я расправил крылья, я висел в воздухе. Земли не было видно, я летел — свободно, широко, спокойно.
Я плыл в открытом море. Земли не было видно, и было так хорошо — можно плыть без предела. Море было свежее, соленое, глубокое. И волны обнимали и баюкали меня…
Верно, я уже спал.
Те, кто заезжает к нам из дальних теплых краев, могут порассказать много удивительного. Например, о погоде. Случается, что ясный воздух вдруг начинает давить свинцовой тяжестью, что вечно синее небо обращается в море огня и все кругом искажается, будто под гнетом проклятья; муравьи зарываются в глубь муравейников, умолкают птицы, неприкаянно мечется скот; туземцы забиваются под кровли, с головой укрывшись циновками, белые женщины бьются в истерике, а мужчины стонут и пьют до того, что глаза у них делаются оловянные. И вот черная туча вспухает над горизонтом, зловещая, с ртутно-блещущими краями, и вся чернота сплошь исколота молниями, как булавочная подушка — булавками. Надвигается, наплывает темная глыба, а гряда редких, неопрятно разодранных облаков предшествует ей, как кавалерия — пехоте; чернота близится, заглатывает солнце, и оно меркнет, и наступает тьма среди бела дня. И — начинается… Так яростно, будто наступил новый потоп, будто пришел конец света. Ухает гром, воет буря, полосы дождя горизонтально пробивают воздух миллиардами копий и пулеметными очередями грохочут по стенам; все демоны, все силы ада лезут на волю и безумствуют…
Проходит время. И вот буря стихает, слабеют раскаты грома, дождь, умилостясь, падает косо, как обычный косой дождь, рассеивается тьма, и вдруг снова сияет солнце, природа улыбается заплаканной улыбкой, мир снова весел и чист, как выкупанный ребенок, муравьи воинственно вылезают на свет божий, птицы щебечут наперебой, туземцы от радости не находят себе места, но любящие обретают друг друга и, награждая себя за только что пережитый смертельный страх, зачинают новые жизни; белые женщины успокаиваются, а мужчины выпивают еще по одному коктейлю, и воцаряются мир, благоволенье, покой…