— Не скажу, не скажу, — бормотал я, распаленный, не зная, конечно, о чем речь, торопясь привлечь ее к себе.
Она оттолкнула меня и прошептала несколько даже зловеще:
— Клянись! — Я лежал на спине, она наклонилась надо мной, и ее волосы падали мне на губы. — Клянись: чтоб он отсох!
— Клянусь, — сказал я, несколько даже испугавшись.
Она отвела свои волосы, долго заглядывала мне в глаза, потом зажмурилась и стала сползать вниз, мотая головой, водя губами сначала по моей груди, потом по животу и паху. Я понял, в чем дело, лишь когда ее губы сомкнулись на моем предмете…
Мы провели еще несколько часов вместе, и, когда я вывел ее на улицу, все небо было усеяно крупными южными звездами. Она повторила понравившийся ей прием в темноте сквера, присев на корточки.
— Стыдно-то как, — прошептала она одними сытыми губами. — Я пойду, мне пора… а то мать разорется… Не провожай, мне близко… — И уже из темноты. — Только никому, слышишь…
Кому я мог выдать это свое знание: общих знакомых у нас с ней не было, если не считать моего шапочного приятельства с ее подопечными шимпанзе, даже к исповеди я не ходил… Я стоял у самого моря, прибой накатывал под ноги. Пахло югом и ночью. Я испытывал блаженные легкость и пустоту в теле, смотрел на звезды, пытался заглянуть между ними — в непроницаемое. Я обладал двумя тайнами, не зная, которая из них важнее. Я не знаю этого и теперь, когда решился их открыть. Решился потому, что давно умер мой профессор, и разбежались обезьяны, пропали в неприютных горах; и разрушился город, шальной снаряд разнес ресторанчик на веранде над морем. Как теперь узнать, что сталось с девчушкой, которая, надо думать, давно забыла о доверенном мне секрете. Как проверить, верно ли, что все мы на этой земле не хозяева, лишь пришельцы. Посланники, посланные неведомо кем.
Помню, хлипким осенним деньком я встречал ее на вокзале. Поезд «Одесса-Москва» должен был прийти рано утром, но опаздывал. Я кутался в воротник, держа букет розовых астр под мышкой. Судя по номеру, указанному в телеграмме, Алла прибывала спальным вагоном, тот располагался обычно в голове поезда; но от безделья я прошагал перрон взад-вперед несколько раз. В сырую погоду резче тянет вдоль путей горькой колесной гарью; я дышал ею и злился на себя, что пришел. Но и уходить теперь было глупо.
Наконец, состав вплыл в стеклянный дебаркадер Киевского вокзала. Нельзя сказать, чтобы я волновался, — не больше, чем всегда, коли кого-то встречаешь; признаться — я успел почти забыть Аллу. К тому ж, последняя наша встреча закончилась образцовым скандалом, на какие она была мастерица. Но, глядя на медленно подползавший состав, среди беспокойной толпы встречающих, под крики носильщиков поберегись, увертываясь от их тележек, своего рода возбуждение испытывал; предвкушал, что сейчас же повезу ее в мастерскую, погружу в ванну, присяду на край, буду слушать немолчную южную болтовню, запустив руку в пенную воду: был уверен, что после долгой разлуки — мы не виделись полгода — Алла заново взволнует меня…
Это был один из тех женских характеров, что так будоражат мужчин: она была страстной и неверной, коварной и наивной, щедрой, бесшабашно гостеприимной, не думавшей о завтрашнем дне, — этакая одесская Манон. В гороскопе этого имени, впрочем, так и сказано: похожа на юркую птичку, и вьет гнездышко, где б ни находилась.
В ее родном приморском городе, как известно, юноши как один мечтают водить корабли, а девицы пишут стихи; но под жарким солнцем в неге фонтанов и пляжей роли быстро перепутываются: поэмы пишут мужчины, молодые дамы перепродают контрабандные тряпки, а там и вовсе садятся дома при первых признаках беременности. Дети рождаются скоро и обильно. Уже возле тридцати не случившиеся капитаны дни просиживают на лавочках на набережной, обсуждают стати фланирующих курортниц; женщины в этом возрасте уж обвисают телом и грудями, говорят с хрипотцой и смолят папиросы… Каштаны в цвету, Привоз, станции трамваев Лонжерон и Аркадия, Дюк, лестница, «Гамбринус», Дерибасовская угол Ришельевской, белье на веревках, характерная речь, запах жареной кефали, своеобразный юмор, — и некоторые, европейской складки, одесские мальчики и девочки с младых лет мечтают бежать от этой уютной, но душной родной экзотики — в Москву, к метелям, в никуда, чаще всего — в безвестность, в крушение честолюбивых надежд, в нищее кооперативное жилье до старости и в невозможность часто видеть родное море.
Алла была из таких.
Пройдет лет двадцать, она и впрямь будет жить одна в утлой кооперативной однокомнатной квартире с неудобным, узким и изогнутым, стенным шкафом, в который с трудом втискивалась, чтоб достать запрятанное по весне в глубину потертое зимнее пальто, на Коровинском шоссе, автобусы частые, так что удобно; во дворе всё алкаши, бомжи, мусорно, чудь, мордва, татары из казанских деревень, и во всякую погоду сушится ветхое белье на веревках, как когда-то во двориках родной улицы Гамарника…
Но когда мы познакомились в пестром буфете Дома литераторов, — меня туда затащил один писатель, приятель юности, — она была еще молода, под тридцать. Уже в теле, но еще упругая и подвижная, с легкими сильными ногами, с далеко оттопыренным бюстом, хоть и с наметившейся уж, обещавшей стать мощной, холкой, уже с налитыми плечами и твердой, как из бронзы, спиной пловчихи. Образ жизни ее был в те годы бесхитростен: пила водку, говорила с южнорусским акцентом, страшно тараторя не к месту, часто — здесь же, в писательской распивочной — влюблялась в поэтов, тоже как-то невпопад, и, разумеется, сама писала стихи. Любовные и — я не знаток поэзии, даже не любитель ее, разве что Тютчева — на мой взгляд наивные и корявые.
Влюбленности у нее случались не то чтобы по пьяни, — по гульбе. Касание колен под залитым водкой, с окурками в винегрете, буфетным столом, сплетение рук, привораживающий лукавый взгляд сквозь черную челку и зовущая улыбка; в брусничной помаде липкие лакомые губы, а там и первый застольный брудершафт, и — стремительно страстное движение такси сквозь обсыпанный ли снегом, забрызганный ли весенней грязью город, с обжиманием на заднем сидении, — к ней на квартиру: никогда не интересовалась такими пустяками, как — женат ли, холост ли, делит ли свое жилье с мамой, — любовь с первого взгляда, одно слово.
В далеком заводском районе она снимала тогда полупустую квартиру с двумя смежными комнатухами: стол был только на кухне, по матрасу прямо на полу в каждой комнате, заныр, притон, дыра, логово, студия поэта. Здесь же проживала и товарка, юная девица — стыдливо порочный глаз исподлобья — из Молдавии, кажется: и смысл ее пребывания возле Аллы долго казался мне неясным.
Вскоре, после еще пары рюмок на кухне, вновь прибывший возлюбленный оказывался распростертым на матрасе в дальней комнате, и его подвергали горячей обработке, — Анна была не только любвеобильна, но и очень страстна, хоть и на удивление неумела, — своего рода кипячению можно сказать. Она была неугомонна и бесцеремонна, что в ее годы с натяжкой сходило за непосредственность. И повторяла после каждого соития с усмешкой: ты же меня не бросишь, — хоть могла спьяну и не помнить имени партнера. И еще: правда, я самая лучшая…
Для характера Аллы то еще было существенно, что она являлась своего рода белой костью, из золотой одесской молодежи — ее папа был в родном городе директором рыбзавода, весьма уважаемый, вы понимаете, ответственный пост, одного парноса сколько всякий день пересчитать. Папа присылал ей много денег, зарплату провинциального профессора, с лишком достаточных для того, чтобы и жильем обзавестись поприличнее, и одеться получше. Но она эти деньги нещадно погуливала, нищие поэты в ЦДЛ — и ее бывшие, и еще не причастившиеся, а то вовсе случайные — бывали обильно угощаемы. Так что она являлась своего рода королевой буфета, ее появления всякий раз ожидали с нетерпением, ее вход — зачастую с кавалером, которого, впрочем, к вечеру она вполне могла забыть, как бы нечаянно обронить под стол, — был обставлен не без оттенка триумфа. Впрочем, несколько раз понаблюдав за ней, я пришел к выводу, что в этих безусловно тщеславных и богемных залихватских эскападах таилась и доля вполне жалкого расчета: она же все-таки была поэт, и искала помимо удовольствий — признания московской братии, но это было наивно. Протрезвев и встретив ее, положим, в какой-нибудь редакции, недавний собутыльник побежал бы от нее по коридору в противоположном направлении; в крайнем случае, вяло поздоровавшись, сослался бы на неотложные дела, — и рукописи ей постоянно возвращали. Что ж, она не понимала московской издательской кухни, которая все-таки отличалась — и не в лучшую сторону — от правил честного одесского рыбного бизнеса…