Когда ритуал подошел к концу, люди выстроились ко гробу для последнего поклона и целования усопшей. Пашка затерся в толпу и вскоре вышел на улицу, где глубоко, сытно вздохнул, изгоняя из себя спертый, свечно-кадильный дух церкви. Лешка же пошел проститься с «теть Ритой», поцеловал холодный мертвый лоб соседки.
После прощания гроб заколотили.
От Кости все ждали какого-то срыва: не впадет ли в истерику, не хватит ли его эпилептический приступ, не зальется ли слезьми отчаяния, — нет, Костя оставался трагично спокоен.
На переду похоронной процессии несли венки, цветы, потом гроб; потом — темный траурный людской хвост. Дьякон на колокольне ударял в колокол, последний наземный звон для Маргариты. Хоронили ее возле деда Варфоломея Мироновича. Места немного. Оградка тесная. Но так настоял Костя.
Стены выкопанной могилы отблескивали бляшками — следы лома, кирки, земля глубоко промороженная.
— Ох, мил человек, — рассказывал Косте могильщик, — уж каково накопались в этот раз! Морозы-то в зиму стояли крепкие. Глубоко промерзло. Вот на стоко продвинешься — и спина вся сырая… Видать, не хотела матерь твоя в землю ложиться… — Могильщик был не молод, плохо брит, седые колючки торчали во все стороны из морщинистых, обветренных смуглых щек, а руки у него были цвета земли, грубые, с полусогнутыми толстыми пальцами.
Уже после того, как материну могилу покрыло пестрое одеяние венков, Костя подошел к отцу, указал на могильщика и распорядительно, по-хозяйски сказал:
— Отец, надо дать этому человеку пять рублей.
Федор Федорович ошалело взглянул на Костю, словно тот обратился куда-то мимо или безадресно: сын впервые его назвал «отцом», а не «папой».
— Отец, надо дать этому человеку пять рублей! — настойчиво повторил Костя.
Пожилой могильщик по-взрослому пожал Косте руку.
На поминках Костя впервые в жизни выпил водки, несколько маленьких стопок. Он их выпил не только на помин души матери, а с желанием попробовать, испытать вкус напитка, который полюбился матери и который свел ее в могилу. Костя не сделался пьян в том обычном смысле и проявлениях, когда человек либо весел, либо отупело угрюм, он сделался чужим самому себе. Все люди вокруг выглядели незнакомыми, какими-то маленькими и кукольными, как в кукольном театре. Они ели, пили, говорили какую-то чепуху друг другу. Часто вздыхали. Перед тем как уйти, они подходили к Косте и к чему-то призывали, настраивали. Он вслушивался и не мог понять, о чем они говорят, на что его наставляют.
Последним уходил отец. Он уставился взглядом в угол и сказал:
— Готовить пищу я не умею. Жить всухомятку в мирное время нельзя… Тебе придется питаться в столовой. Я буду давать тебе денег.
Костя ничего не ответил. Он не понимал, что такое «всухомятку», что такое «питаться в столовой», сколько денег ему будут давать и как ими распоряжаться. После смерти матери отец тоже как будто изменился, стал совсем не страшен и пуст.
Наконец Костя остался один. Отец ушел к себе, но нынче не распалял Феликса. За стеной было тихо. Возможно, он подался к Серафиме.
Костя стоял посреди комнаты. Смерть матери доселе держала его в напряжении, во всепоглощающих хлопотах, теперь хлопот не было — мать осталась там, в темноте морозной ночи, на кладбище. Она перелегла из сугроба, в который свалилась возле моста, в мерзлую землю, хотя ей туда не хотелось — недаром говорил могильщик: «…Не хотела матерь твоя в землю ложиться…», и если из сугроба ее могли достать, то в могилу она легла навсегда и укрылась венками. Она уже оттуда не вернется; зачем тогда эта кровать для матери? этот ее фартук и эта игольница? и черная, большая, чугунная любимая материна сковорода, на которой она мастерски готовила гренки?
— А папиросы! — вскрикнул Костя от неожиданности. Он увидел на подоконнике пачку «Казбека». Они не положили ей папиросы. Конечно, со временем она бросит курить — там нельзя, там не курят, но хотя бы в первые дни, чтобы постепенно отвыкнуть от табака.
Костя обошел комнату, удивленно глядя на предметы, которые теперь будут никому не нужны. Надо, наверное, было положить их к матери в могилу. Как она будет там без любимой массажной щетки? Или без духов? Которые так вкусно пахнут чем-то мягким и в то же время немного резким, будто корица…
— Господи! — воскликнул Костя, остановив взгляд на иконе Спасителя. — Ты где? Почему ты так распорядился? За что? — Костя упал на колени, потом свалился набок. Он поджал колени к груди и заплакал.
Он комкал пальцами половик и захлебывался слезами. Это были пьяные слезы, слезы не вполне сознательные, слезы от всеобщей человеческой боли, от жалости ко всем и каждому, — слезы о бесполезности жизни, о смерти и тлене вообще.
Когда приступ плача отошел, Костя почувствовал в груди змеящийся огонь изжоги. Должно быть, он заработал ее от спиртного, от непривычной поминальной еды.
Костя беспамятно и искренно позвал мать, глядя на кухонную занавеску:
— Мама, сделайте мне содовый раствор. Изжога началась.
Из кухоньки, из запределья ему никто не ответил.
XIX
Смерть Маргариты несла поток разнотолков.
— Взвали на весы человечью бель и человечью чернь, — выступал рядильщиком Карлик, выставляя перед слушателями две своих несуразно больших, относительно малого роста, ладони, изображая чаши весов. — Чернь человечья перетянет. А уж коли взять бабу… Да еще когда делёж мужика. Тут на бабе — грехов два пуда. — Карлик изображал, что чаша весов с человечной чернью по сравнению с белью тянет к земле.
— Думать нечего! — бубнил Фитиль. — Мы у Симы водки просили. Ни капли не налила. А Ритке полный графин навоздыряла… Извела ее, сучка. Споила вдрызг — и в овраг!
Скользкий судительный разговор набирал обороты, высвечивал и разные адвокатские грани.
— В рот Ритке никто не вливал. Сама перебухала и в снежную топь шмякнулась. Неча Симу клевить! Не виновна!
— Все равно подпоила… Полковника наглухо к себе лепит.
— Да Полковник-то ходит как издобёл. Чего бабы на него клюют? Он на них смотрит как на вшей.
— Такие-то для баб заманчивей всего.
— Сима, один хрен, поспособствовала. Как ни выворачивай, — не отступал от своего зачина Карлик. — Если б не стоко водки, жила бы Ритка. Вырулила.
Кривотолки о Серафимином умысле не обходили стороной Анну Ильиничну. Чтоб отвести черное подозрение от дочери, она порешила вдовца Полковника от своего дома отвадить. Запаслась наговоренной солью, ночью для пущего заговора втихую срезала с головы дочери клок ее рыжих волос.
В тот день Федор Федорович писал и переписывал рапорт, который собирался подать в областной военкомат. В рапорте были строки: «Прошу отправить меня в любую точку мира для выполнения особых военных заданий. Готов командовать даже взводом. Нельзя, чтобы мой боевой опыт пропадал даром…» В преамбуле рапорта отставной подполковник Сенников писал о целесообразности проведения военных действий: «Сотни подводных лодок ржавеют на базах. Тысячи самолетов простаивают и становятся стары и негодны. Десятки тысяч артиллерийских стволов ждут пороха и металла. Историю делает только война. Гигантская страна не нарабатывает военный опыт, хиреет. Идея войны мобилизует силы. Другие страны подчинятся этой силе. Это придаст новую стратегию развития. Прекратится загнивание и апатия. Когда не правят военные, правят маркитанты…»
Феликс вел себя беспокойно. Федор Федорович заглянул в клетку в кормушку. Она была абсолютно чиста.
— Жди!
— Ка-ар! — откликнулся Феликс. Откликнулся жалобно, и вцепился когтями в боковую ближнюю стенку клетки, словно хотел быть ближе к хозяину, просил его не уходить.
Федор Федорович направился в дом любовницы. Но не на свиданку — Серафима на работе, — чтоб набрать для Феликса мешочек пшеницы, которая лежала в коробе в сенях. Припасы для кур.
В сенях Федор Федорович застал Анну Ильиничну. Застал за колдовским занятием. Она, видать, предугадывая приход ненавистного дочериного полюбовника, палила в огне спички волосы Серафимы — чисто колдовской ритуал. Запах паленых волос и сизые гадючинки дыма плыли по сеням. На половицах и на пороге не очень приметно, не густо белела разбросанная соль — тоже всем известные в округе чудодейские происки, дабы отвадить приходящего в дом гостя.
— Ах ты, старая карга! — воскликнул Федор Федорович и рванул Анну Ильиничну за рукав — прервать ведьмины проделки. Анну Ильиничну резко мотануло вбок, и с нее спал головной плат. Длинные, неподвязанные волосы рассыпались по ее плечам. Федор Федорович оторопел:
— Шпионка! Немцы подослали? — Он хвать ее за волосы с дурной силой: — За кем ты приставлена следить? Отвечай!
Анна Ильинична не отвечала — взвыла о помощи.