Маша засветила в обеих комнатах лампы — грех в такой праздник экономить керосин. Женщины сидели вокруг кухонного стола и вдоль стен в распахнутых телогрейках, с опущенными на плечи теплыми платками, исхудавшие лица у них горели, глаза блистали, и Маша впервые обратила внимание на то, какие они все молодые и красивые, несмотря на худобу, ни одной, поди, нет старше тридцати, разве что Феклинья Никифоровна чуть постарше; им бы еще по гостям ходить, на гулянках выставляться, петь, плясать под хмельную гармошку, миловаться до свету с молодыми сильными мужьями. А они второй год без единого праздничка в беспрерывной тяжкой работе: пашут, сеют, косят, мечут стога, таскают на себе мешки, доят коров, а когда к ночи, валясь от усталости с ног, воротятся домой, там ждет их новая работа — латать личное хозяйство, которое одно только и дает кров и пищу. И муке этой не видно конца. Снесут ли, вытерпят ли? Снести-то снесут, но вот красоту свою и молодость сгубят навеки, не разменяв их на радость.
Дети, забравшись на печку, завели песню про орленка. Матери слушали их, вытянув шеи, со счастливыми глазами, а когда те замолчали, сами вдруг, не сговариваясь, затянули. Грустная песня, наверно, не выразила состояние их души, потому что, только она оборвалась, встали две женщины, Анна Вдовина и Катерина Попова, и, приплясывая друг перед другом, заиграли частушки:
Через речку, через Каму
Подай, милый, телеграмму.
Через темненький лесок
Подай, милый, голосок.
Пурга-вьюга, пурга-вьюга,
Пурга-вьюга и метель.
Завивает пурга-вьюга
На миленочке шинель.
Если первые частушки исполнительницы выкрикивали весело и задорно, то на последней у них задрожал голос. А дальше они и вовсе уже не пели, а скорее рыдали.
Чем бы закончилось это рыдание, может, к нему присоединились бы и остальные бабы, на глазах которых уже навернулись слезы, но в это время распахнулась дверь и встал на пороге Никита, встал суровый, неподкупный, с кнутовищем, подоткнутым за красный кушак, и свою огромную собачью шапку даже не снял.
Вот кто был тут хозяином.
Анна Петровна, оборвав частушку на полуслове, застыла с разведенною рукой посреди комнаты и жалко, заискивающе улыбнулась сыну, но тот не захотел щадить ее.
— Что же это такое, Анна Петровна? А? Завтра всем раненько вставать. Кому навоз возить, кому семена перебирать, кому в райком за хлебом ехать — а ты тут песенки-пляски организовала.
— Праздник у нас нынче, Никитушка. Но не будем больше, не будем, — виновато проговорила бригадир и стала закручивать вокруг шеи концы шали. Потом она подошла к печке, заглянула на лежанку. — А ну-ка, где там моя парочка, баран да ярочка. Собирайтесь быстрее домой. Слышали — сам пришел? Будет всем нам сегодня на орехи.
Всполошились и остальные бабы, бросились одевать детей.
Уходили все разом. На прощанье Анна Петровна обняла Машу и крепко-крепко расцеловала.
По расписанию в Глухариное поезд прибывал во второй половине дня, еще засветло. По некоторым причинам Валеру это не устраивало. Валяясь из экономии на голой полке общего вагона, он заклинал судьбу, чтобы случилась в пути какая-нибудь задержка и поезд прикатил бы в леспромхозовский поселок в потемках.
Возникший в северной тайге вместе с железной дорогой лет десять назад, поселок этот пока мало был приспособлен для препровождения свободного времени: ни телевизора с хоккеем и футболом, ни кафе с музыкой, ни плохонького универмага, куда бы ходили, как в музей, разглядывать завозные товары. Овощ в здешнем климате не выспевал, и огородничеством тоже не занимались. Одним из немногих развлечений служил пассажирский поезд, проходивший через станцию как раз после окончания рабочего дня. Стар и мал высыпали к нему. Мужики вламывались в вагон-ресторан, выпрыгивая через другую дверь с бутылками пива во всех карманах. Не отходя далеко, отжимали с них железные пробки и пили прямо из горлышка. Бабы окружали проводниц в черных шинелях, везших из города по их заказу всякую необходимую чепуховину. У ребятишек тоже были какие-то свои интересы. После отправления поезда долго не расходились, обмениваясь привезенными и доморощенными новостями.
Валера не сомневался, что его сразу же, едва из вагона выйдет, узнают школьники, у которых три года назад он вел занятия по физкультуре, узнают, поднимут вороний грай и привлекут внимание взрослых. Начнутся расспросы: «Зачем? К кому? Неужто опять в школу?» — «Да так, ни к кому», — уклончиво ответит Валера, и любопытные тотчас припомнят, что бывший школьный физрук — соболятник первой руки. Своя избушка где-то в тайге срублена! И накануне как раз снежком припорошило — самая пора начинать охоту. Вот, значит, зачем пожаловал гостенек! Весть эта в вечер облетит все дома в поселке, и за полночь один за другим потянутся в тайгу отягченные боевым припасом конкуренты; достигнет она и ушей егеря Потапыча, побаиваться которого у Валеры имелись все основания.
Увы, не подействовали Валерины заклинания и поезд подкатил к станции из минуты в минуту: едва начинало вечереть. За минувшие три года традиции тут не переменились: вдоль всего пути не в один ряд толпился взволнованный люд. Промелькнуло несколько знакомых лиц.
Таившийся у запыленного окна Валера дождался, когда встречающие сгруппируются возле отдельных вагонов, и лишь после этого, нахлобучив на глаза шапку и подняв воротник, вышел с рюкзаком в тамбур и спрыгнул на раскисшую от растаявшего снега землю. В близстоящей толпе знакомых не оказалось. Проскочив сквозь нее, он съехал на ногах по оснеженной насыпи, перебежал пустырь и очутился в проулке, затопленном мазутно-черной развороченной грязью, съевшей весь снег. Проезжую часть пытались мостить, выбрасывая на нее всякий хлам, который обычно вывозят на свалку: ржавые ведра, утюги, кастрюли, разбитые вдребезги резиновые и кирзовые сапоги, боты, калоши, даже железная кровать в разобранном виде валялась тут; пешеходных же дорожек вовсе никаких не было. Это обстоятельство Валера тоже оценил как благо, гарантирующее его от нежелательных встреч.
Он уже почувствовал себя в совершенной безопасности, когда из желтого сборного домика, единственного в проулке, вышел на середину дороги умопомрачительный парень, не признать которого было просто невозможно. В узорчато стеганой со стоячим воротником японской нейлоновой куртке, в зеленых с загнутыми носками резиновых сапогах — тоже японского производства, в белоснежной сорочке, с широким, как одеяло, цветастым галстуком, в кожаной тирольской шляпке — вырядиться так в обыкновенный будний день мог себе позволить в поселке лишь один Жора-из-Одессы. Он это и был: горбоносый, с рыжими курчавыми баками и нахальными светлыми глазами.
Жора-из-Одессы тоже узнал Валеру и, взобравшись на кучу опилок, вываленных посреди проулка, приветствовал его поднятой рукой:
— Хо, сколько лет, сколько зим! Года четыре, однако, не показывался?
— Три, — поправил Валера, поднимаясь на те же опилки. Со своим длинным непородным лицом, которое двоечники в школе называли «лошадиным», с прямыми волосами, сосульками свисающими из-под шапки, сутулый и длиннорукий, рядом с блистательным Жорой-из-Одессы выглядел он совсем никудышно.
— Чутье у тебя прямо-таки звериное, — глядя сверху вниз, говорил с подначкой Жора-из-Одессы. — Вчера снег пал, а сегодня ты уже здесь. Ну, берегись, соболь!
— Что ты, Жора! О соболях я и думать позабыл. А вот ты будто токовать в кругу тетерок собрался.
— Хорошо сказано. Однако зубы мне не заговаривай. Зачем приехал? Опять трудиться на ниве просвещения?
— А почему бы нет?
— Не строй из себя дурака. Дурак квартиру у Черного моря ни в жисть не заимеет.
— Спасибо на добром слове.
— В свою избушку целишь?
— Проведаю, может.
— Проведай, но толку не будет. Лафа отошла. Ты успел взять свое и вовремя убрался Подумываю, не последовать ли твоему примеру. Только не могу решить, куда податься: дальше ли на Север, домой ли — в Одессу-маму.
Жора-из-Одессы работал начальником отдаленного лесоучастка. Как он им руководил, трудно было представить, ибо Валера постоянно его встречал либо в поселке, либо на охотничьей тропе, куда тот нередко выкатывал на лесовозном тягаче.
— В Свердловске останавливался? — спросил Жора-из-Одессы.
— Ночевал у брата.
— Случаем не знаешь, почем там вяленая рыба идет?
— Твое счастье: знаю. Перед поездом заскочил на рынок, чтобы луку взять с собой. Гляжу, девка у ворот сушеными карасиками торгует. К дарам природы я неравнодушен, поэтому сразу же полюбопытствовал насчет цены. Двадцать копеек за штуку! А карасик с палец величиною. Десяти граммов в нем нету.