— Не успели эвакуироваться?
— Не знаю. Наверно, нет. Иначе они бы нашли меня…
Я понял, что у нее, так же как у меня, есть свой родной край, своя милая земля, где дорога каждая травинка, и теперь по этой земле ходят чужие немецкие сапоги, и на эту землю, возможно в эту именно минуту, льется кровь ее близких. И я не стал ничего больше спрашивать, потому что говорить об этом было невозможно.
На улице быстро темнело. На стене висела десятилинейная керосиновая лампа. Ее растресканное стекло было хитро связано тонкой железной проволокой. Шура осторожно сняла ее, очистила фитиль, зажгла огонь лучинкой из печи. Спросила:
— Вы не очень торопитесь? Тогда давайте ужинать.
Тут мне следовало бы вежливо отказаться и уйти, но я не ушел.
Девушка сняла с горячей плиты чугунок с картошкой, слила воду.
— Вы любите картошку в шинельке?
Так называла она картошку в мундире. Мундир или шинель — какая разница? Все равно это была необыкновенно вкусная картошка военного времени, обжигающая, дымящаяся. Кое-где кожура лопнула, и из трещин выпячивался и поблескивал светлыми зернами крахмал. Мы ели ее, обмакивая в крупную соль, ели бережно, потому что в ней была жизнь, а в этом году уродилось ее мало, еще в земле она начала гнить, и надвигалась голодная зима.
Потом пили чай — крутой кипяток, заваренный какой-то душистой, таежной травой, конечно, без сахара, но с сушеной черной смородиной. К чаю Шура подала хлеб. Не тот хлеб чернильного цвета, хрустящий на зубах песком, который мы ели все лето, а хлеб из муки нового урожая, мягкий, душистый. Она разрезала ломоть на две равные части и одну пододвинула мне. Но до хлеба я не дотронулся — не посмел.
Шура ела хлеб, запивала его чаем и о чем-то думала. Мне показалось, что она ждет кого-то. И действительно, когда я поднялся из-за стола, в сенях послышались шаги. Дверь открылась, через порог шагнул большой, широкоплечий мужчина. Засаленная распахнутая стеганка открывала сильную грудь, туго обтянутую синей косовороткой. Я всмотрелся и узнал тракториста Василия Занина.
— Почему поздно? — спросила Шура. — Вы знакомы?
Занин остановил на мне взгляд светлых жестких глаз.
— Знакомы.
— Алексей нам пьесу принес. Раздевайся. И давай я тебе на руки солью.
Она взяла ковш и стала поливать ему в ладони над тазом в углу.
Потом он уселся на край кровати, взял картофелину и начал очищать кожуру. Очистил, но есть не стал, а положил ее перед собой и задумался.
— Оброс ты, — сказала Шура.
Он провел тыльной стороной руки по подбородку.
— Пустяк…
Раньше я видел его мельком, на полях, но не присматривался. Он был старше Шуры на несколько лет, и это впечатление усиливалось тем, что он носил усы. Светлые, чуть рыжеватые. Он был некрасив, коротко остриженные волосы начинали отрастать и торчали жесткой щеткой.
— Ешь, — опять сказала Шура. — А то остынет.
Он по-прежнему неподвижно смотрел перед собой. Цветная бабочка вылетела откуда-то, ударилась о стекло лампы, забилась по столу, перепорхнула на руку Занина. Он осторожно стряхнул ее на стол.
Шура положила руку ему на плечо.
— Устал?
Он встал, вынул из кармана и положил перед ней измятый листок бумаги.
— Прочти.
Она взяла листок, стала читать и от волнения не могла понять, что написано.
— Отец… Смертью храбрых… — проговорил хрипло Занин.
Он стоял, засунув руки в карманы брюк, слегка покачиваясь с носков на пятки, весь сжатый, напружиненный. По лицу его растекалась землистая бледность.
4
Через несколько дней Шура пригласила меня в школу на репетицию. Большую классную комнату освещала все та же лампа с перевязанным стеклом. Низенькие парты громоздились у стены, на длинной скамье сидели артисты с бумажками в руках.
Минька Чеканов с нечесаными длинными волосами, в красной рубахе навыпуск смотрел в потолок и шептал что-то обветренными губами. Ему предстояло играть Карандышева. Рядом, слегка притиснув его, разместилась веснушчатая толстая доярка Дуся Молотилова — будущая Огудалова.
Дядя Паша в старом тулупе дружески кивнул мне:
— Мое почтение!
— И вы в артисты записались? — спросил я.
Он смущенно стал оправдываться:
— Лександра, будь она неладна… Затащила.
— Кого ж вы будете играть?
— Купца Кнурова. — И добавил с некоторой даже гордостью: — Миллионера!
Ко мне подошла Шура.
— Вы посмотрите? Да?
Она, видимо, по-прежнему считала меня знатоком театра. Я не стал ее разуверять. Она вся горела лихорадкой деятельного оживления, ей было безоглядно хорошо, и казалось, ничего не нужно, кроме этой вот яркой минуты.
— Паратов! — крикнула она счастливым голосом. — Где Паратов? Вася!
Василий Занин курил на крыльце. За ним побежали. Он вошел и присел на парту отчужденный, хмурый.
— Действие второе, явление восьмое, — объявила Шура, на секунду выскользнула в сени и тут же появилась снова. Но это была уже не прежняя Шура.
Она вошла и остановилась в двух шагах от двери, словно не в силах идти дальше. Она взглянула на Василия, и лицо ее вспыхнуло румянцем смущения.
Василий быстрой легкой походкой пошел ей навстречу, поклонился, целуя руку.
— Не ждали?
В голосе его звучала легкая ирония, сознание своей власти над любящей его девушкой. Он был уже не тракторист, а Паратов. И Лариса с болью и упреком, с приглушенной страстью ответила:
— Нет, не ждала. Я ждала вас долго, но уже давно перестала ждать.
— Отчего ж перестали ждать? — спросил Паратов, поднимая притворно брови и дерзко смотря ей в лицо своими светлыми жесткими глазами.
— Не надеялась дождаться. Вы скрылись так неожиданно, и ни одного письма…
В голосе Паратова послышалось непритворное волнение:
— Извините! Я виноват перед вами. Так вы не забыли меня, вы еще… меня любите? — Он подождал, радуясь силе своих слов. — Ну, скажите, будьте откровенны!
Лариса отвернулась, комкая в нервных пальцах белый платочек.
— Конечно, да. Нечего и спрашивать…
У меня даже сердце дрогнуло, так это у нее искренно получилось.
Но дальше пошло хуже. В девятом явлении появилась веснушчатая Огудалова-Дуся, которая безнадежно путала слова, вышел Карандышев-Минька — нелепый, долговязый. У него ломался голос, он то басил, то неожиданно срывался на дискант, и все озирался, как пойманный воришка. Дядя Паша — милейший добродушный старик — играл мрачно и к словам Кнурова прибавлял зачем-то свое «так сказать». Внезапно замолчав на полуслове, он взял в углу берданку и ушел на ночное дежурство.
Лампа вскинула коптящий язык, замигала, готовая погаснуть.
— Керосин кончился, — крикнул кто-то.
Лампу унесли доливать. В темноте на мою руку легла легкая рука, и Шурин голос спросил:
— Это вы? Ну как?
— Шура, — сказал я. — У вас талант. Настоящий талант. Вы знаете об этом?
— Ничего я не знаю. Вы скажите, как получается?
— У вас и Василия очень хорошо, а вот Чеканова вы недооцениваете, ему можно бы дать сразу две роли — мужскую и женскую.
Шура не поняла или не захотела понять моей шутки.
— Вы бы видели, как он начинал… Он уже многому научился.
Она была права. Я вспомнил Миньку, каким он был летом, на полях. Он, действительно, уже многому научился.
— Скажите, — спросила Шура, — а можно будет заменить пистолет Карандышева ружьем? Пистолета мы нигде не достанем.
— Можно, только, когда он будет стрелять в вас, становитесь подальше, а то Михайловка останется без учительницы.
5
Прошло несколько дней, и опять ко мне пришла Шура. Как и прошлый раз, играл костерчик на шестке русской печи, и его красные блики осветили ее лицо. Но лицо это было опустошенным, измученным, словно после тяжелой болезни. Она протянула мне книжечку Островского.
— Вот, — проговорила она, глядя куда-то мимо меня. — Нужно сократить роль Паратова. Насколько только возможно. Чтоб меньше учить.
— Но Василий и так хорошо знает роль.
— Он не будет играть. Он уходит на фронт.
— Но у него броня.
— Он идет добровольцем.
В избе стало очень тихо. Костерчик угасал. Я подбросил в него хвороста.
— Паратова будет играть Вера Самсонова, — сказала Шура.
6
Я предполагал уехать в средних числах октября, но отъезд мой задержался. Наступил день спектакля. К этому времени вывезли хлеб из клуба. Зерна уже не было, но во всем здании стоял его крепкий запах.
Зрители пришли со своими скамейками. В темноте зала мерцали огоньки цигарок. Сквозь щели между досок, которыми были забиты окна, смотрели осенние звезды и тянуло морозом.
Старенький занавес светился дырами. Я сидел в первом ряду на сосновом бревне, и мне слышно было, как артисты готовились к выходу.