Хотя, в сущности, Глеба никогда не трогало родительское благополучие, ибо он верил, что батюшка с матушкой — цепкие ребята и себя в обиду не дадут, и своего не упустят, и ничего им не дать, и ничего у них не отнять…
Добравшись до телефона, он первым делом проверил наличие Лары в городе, и она чистым голосом отчиталась ему, что ждала его звонка, что сидит вся в белом (опять белое?!) — белеют футболка, трусы, носки и даже тапочки белые и пушистые. Вчера закончилась славная гулянка, все ненужное — слезы, рвота, сопли, кровь, — все выдавил из себя упругий организм; чисто, свежо, но ничуть не оригинально, и теперь они с ее почтенной мамашей, то бишь с мадам Петуховой, готовы устроить маленький прием в честь Глеба.
У мадам Петуховой Глеб не был тысячу лет, с тех самых пор, когда мать вдруг взялась за его воспитание, всучила ему нелепые, как ему тогда казалось, «буржуазные» мокасины вместо пыльных и слабо-синих кед и повела знакомиться с приличной барышней из интеллигентной семьи. Визит обернулся конфузом, барышня оказалась слишком тощей и спесивой и ручонкой, похожей на куриную лапку, подпирала подбородок. Глебу эта поза была необъяснима антипатична, и порадовало его в тот день только одно: единственная опора интеллигентной семьи, прозванная давно и навсегда «мадам Петухова», разрезвилась после шампанского и исполнила задорные еврейские куплеты под собственный сбивчивый аккомпанемент. Ее «приличная» дочь снисходительно поправляла ей лямку платья и явно о чем-то тревожилась. Так Глеб познакомился с Ларочкой, а после узнал от ехидного отца, что мадам — сумасшедшая алкоголичка, а ее дочку стоит только пожалеть и Глебу знаться с такими кадрами негоже, хотя шутки ради — почему бы и нет. Глеба никоим образом не трогали родительские напутствия ни с женской, ни с мужской стороны, а с Ларой он встретился много позже, и, как ни странно, она оказалась с Глебова поля ягода: невозмутима, иронична, не без женской нежной хитрости…
Дверь открыла Петухова — мама, а за ней на цыпочках выбежала босая Лара с широкой ликующей ухмылкой и шепотком: «Ну что я тебе говорила!» После Глеб узнал от Ларочки, что мадам беспокоилась по поводу низкорослости всех дочкиных поклонников и подозревала Глеба в том же изъяне. Но, увидев, что он подрос со времен отрочества, она умиротворилась и была готова к благословению на брак, которого, однако, от нее никто не ждал. Она изобразила для Глеба приветственную лубочную улыбку — какую матери обычно демонстрируют детям, стекающимся на именины к любимым чадам. Энергичная придурь мадам Петуховой, по которой Глеб даже успел соскучиться…
Вечер выдался славным. Мадам угощала красным вином, сырами, оливками и постоянно удалялась в комнату, чтоб не слишком мозолить глаза. Всякий раз, когда она исчезала, Лара, азартно расширив глаза, пихала Глеба локтем и шептала: «Ну когда же ты наконец спросишь?!» Глеб мялся, одновременно понимая, что нужно ловить момент — благодушие мадам могло непредсказуемо улетучиться, — и чуя, что ему нужно осмотреться и принюхаться к новому месту. В своем дворе каждая собака лает, а в чужом нужно еще освоиться и окопаться, чтобы попасть в «десятку» с первой попытки. Вокруг располагались враждебные лживые декорации, стригущие Ларочку и мадам под общую обывательскую гребенку: в этом интерьере мог жить кто угодно средний и скучный, с этими полочками, хрусталями, «стенками», коврами и занавесками в тон. Настя Петухова, некогда отплясывавшая канкан на ресторанных столиках, ныне надежно защитила себя от общественного мнения. Она постаралась, чтобы знакомцы сделали вид, что забыли о ее выкрутасах — запоях, истериках с раскромсанными пиджаками и сожженными фотографиями, о ее женатиках и молодых придурках, о сомнительных подругах-клептоманках, о стриптизах с перепоя. От всего этого, составлявшего многоцветную жизнь мадам, она отгородилась образом добропорядочной экзальтированной дамы, терпеливо ожидающей внуков, и даже устроилась биологом-консультантом в ботанический сад. («Боже! Петухова — биолог! Как бы в саду ни проросла помесь розы с кактусом», — недавно радовался отец новой матушкиной сплетне.) Но мадам и впрямь когда-то давно ознакомилась с естественными науками и заставила себя об этом вспомнить. Теперь уж сквозь новый ее антураж было не пробиться к той, настоящей.
Так Глеб чувствовал и оттого медлил, ибо ни к селу ни к городу сейчас Аня, а значит, давние проказы мадам, ворошить старые сплетни — дурной тон и медвежья услуга. Глеб даже читал в бульварно-научном журнальчике о том, что завязавший алкоголик легко может сойти с рельсов, если с максимальной точностью воскресить в его памяти прежних собутыльников. Но пока Глеб осторожничал, в очередной раз на кухню вошла мадам, извлекла из холодильника банку зеленого горошка и принялась, чуть прикрыв веки, хлебать соленый маринад.
— Вот знаю, что дрянь, а все равно обожаю. Прямо как с людьми, — весело оправдалась она, а Глеба вдруг бес попутал, и он ни с того ни с сего, легко и даже светски спросил:
— Тетя Настя, а вы помните Аню… мамину сестру?
Мадам удивленно раскинула брови и быстро, уже без улыбок ответила:
— Да, разумеется.
— Как вы думаете, она случайно погибла?..
— Но ты же знаешь. Она разбилась. Автокатастрофа.
Глеб осекся, ибо в который раз уже попадал в глупейшее положение: заварив кашу, он понятия не имел, что говорить дальше, а повернуть разговор вспять или замять тему уже не мог, ибо слишком резкий вираж сделала беседа. Но Петуховой-старшей было все равно, в какой пьесе играть, лишь бы главная роль осталась за ней. Глубоким недовольным вздохом она тяжело опустила грудь, и дряблые морщины, видневшиеся в низком вырезе, сразу углубились.
— В общем-то, конечно, случайно… — задумчиво повторила она, как эхо, и Глеб открыл было рот, стремясь задать сразу все вопросы, спутавшиеся в сознании, но мадам Петухова уже споласкивала третий фужер, запылившийся и помутневший от сухих капель, и наливала себе вина, да так щедро, будто собиралась осушить кубок за здравие короля. Она отпила глоток, вытерла губы лиловой фланелью халата и пообещала Филиппу ад, всерьез и надолго, ибо если кто и был виноват в Аниных страданиях, по мнению Насти Петуховой, так это ее славный жених, который посмел разделить вину поровну промеж всеми.
— Он слабый человек, он в этом не исключение среди прочих, но столько лет мусолить одно и то же… — Мадам запустила обе пятерни в волосы, но непослушные осветленные завитки уже не сложились в ладную прическу, а распушились по-дикообразьи в разные стороны, моментально отозвавшись на смену настроения.
(Зачем женщины хотят быть химическими блондинками, зачем мир стоит на трех китах, первый из которых любопытство, третий — delirium, а второго каждый выбирает себе сам…)
Мадам как будто все помнила и все знала, и не гнушалась блеснуть своей осведомленностью, хотя не сразу, сначала потянула время, ударившись в воспоминания о том, как он не вернул ей пару бесценных альбомов, что-то вроде Антуана Ватто или Веласкеса, — но это было так давно, а славная компания успела состариться, и грызться по мелочам неприлично. И разумеется, Глеб должен знать: никто из его семьи не виноват в смерти Ани, только вот бабуля очень переживала, и рассудок ее временно помутился.
— Ты ведь знаешь, бывает так, что живым не могут простить то, что они живы, а кто-то любимый умер. Разумеется, не на словах, но этим пронизана каждая молекула вокруг. Это даже грех — так обожать, но матерям прощается, для них это обычно… Если б ты знал, как твоя мама тогда натерпелась. Мы тогда очень тесно с ней общались. Она чуть с ума не сошла… на девятом месяце, а тут такое… Элечку тогда ждала. Да, жутко, когда вот так погибают, в двадцать пять лет… но нельзя же так мучать при этом живых. Ленка ходила вся мокрая от слез, хоть выжимай, как тряпку. Веришь, — я прихожу, а она сидит, голову опустив, и рыдает, и на пузе у нее уже чуть ли не лужа. Нет, это уже патология. А ведь всякое могло случиться с ней и с ребенком! А бабуля ваша знай причитала: «Анюточка, цветочек мой, моя самая любимая девочка…» Господи, тогда в ужасе, в суматохе это казалось естественным. Но потом с бабушкой приключились совсем мрачные вещи. С Леной она держалась холодно, я бы сказала, иезуитски надменно. Она как будто омертвела, обледенела, все вокруг казались ей недоброжелателями. Рвала в клочья какие-то письма, со сна подолгу сидела на кровати и глядела в окно тусклыми глазами. Однажды вдруг оделась, пошла в соседний дом к старой знакомой — а дом этот давно снесли, там еще печки-голландки стояли. Пришла, говорит: «Затопи!» Ей, разумеется, отвечают: «Машенька, золотко, сейчас лето…» Бабка не внемлет. Что делать — затопили, все-таки прихоть больного человека. И возвращается она — взгляд сумасшедший, веки темные, зрачки огромные, как будто воронки, уходящие вглубь, — а в подоле зола. Она эту золу себе в постель высыпала. Потом мне объяснили, что зола — знак покаяния и смерти, что-то в этом роде. В общем, умереть хотела Мария Ксенофонтовна, точнее, не жить. Никакие дуновения жизни ее не трогали. В роддом к Ленке не поехала, на ляльку поначалу почти не смотрела. Да и на Каринку, впрочем, тоже… Ну потом бабушка ваша оправилась, все пошло своим чередом… Но я б на месте Леночки тогда свихнулась бы… Хотя надо ли тебе об этом знать…