Наверху у них уже был облюбован тайник: пощекотав изогнутой проволокой в замке одной из дверей, они, приглушая смешки, пробрались в какую-то длинную темную комнату, где сразу въехали в собравшиеся стулья, а когда чья-то сбиваемая со стены рука все же нашарила свет, Софья Андреевна увидела себя и своих зажмуренных спутников в начальственном, возможно, что и в директорском кабинете. Во всяком случае, Ленин над главным столом висел именно такой, что и в кабинете директора школы: нос, клиновидная бородка, полосатый галстук и вырез пиджака располагались правильной елочкой, и, вероятно, хозяин кабинета тоже старался сидеть ровнешенько под портретом, будто зайчик под деревцем, на что указывал порядок очень белых, отвернутых от посетителей бумаг. Софью Андреевну под локотки, отпинывая стулья и застревая, провели на хозяйское место, за полировку и телефоны, и она, не раз воображавшая свое водворение как раз за таким столом и втайне полагавшая, что давно пора, теперь, усевшись в покойное, хорошо отцентрованное кресло, ощутила себя донельзя нелепо в жоржетовом платье и условной фате, пришпиленной, как носовой платок, к ее залакированной прическе.
Теперь уже Софья Андреевна могла воспринимать происходящее только как издевательство. Подруга Матерого, уверенная брюнетка с сорочьим отливом волос, сноровисто выкладывала резаную колбасу, конфеты вперемешку с их пустыми фантиками, расставляла початые бутылки, из которых мужики со скрипом выворачивали газетные затычки, а Софья Андреевна, из-за места ощущая себя едва ли не ответственной за тайное застолье, со страхом глядела на приоткрытую дверь и чувствовала с той стороны табличку, которую вовремя не прочла. Это было только начало ее мытарств. Матерый, чья физиономия, побритая с утра, опять казалась вывалянной в песке, даже не стал садиться и, звучно выглотав из стакана тормозившее неровными качками, словно насилу шедшее вино, объявил, что отправляется к Ивану за выкупом. Поддержанный шлепками по спине и взбодрившийся от них, как резиновый мяч, он потребовал и туфельку невесты, как отдельный пункт торговли с женихом. Софья Андреевна нехотя своротила с ноги твердопятую «лодочку»: из нее, опроставшейся, размятой, противно запахло обувным магазином. Софья Андреевна застыдилась отдавать, но Матерый почти насильно вырвал добычу и, повисев в дверях, вывалился в коридор.
Его довольно долго не было; сделалось скучно. Подруга Матерого, напевая в нос, сметала в кулек кудрявые колбасные кожурки; чья-то клочковатая голова с неправильным затылочным углом безжизненно упала на руку, протянутую вдоль объедков, пальцы этой руки выбивали дробь. Софья Андреевна, томясь, ощущала свой овальный живот, будто поставленный на колени портрет: на нее внезапно напахнуло воспоминанием о бабусиных похоронах, когда она, десятилетняя, вот так сидела с тяжеленной траурной фотографией, не решаясь положить на верхний край плывущий от зевоты подбородок. Сердясь на неуместность сопоставления, она внезапно ощутила в ноздрях сладкую гарь от множества тонких розовых свечек, похожую на сытный запах горелых бабусиных сырников, увидала мелкое золото плачущих огоньков: все ныло, рябило, дрожало, навевая дрему, и так же, как теперь, жали твердые новые башмаки. Понимая, что, если не стряхнуть наваждение, ее немедленно вырвет прямо на стопу побитых печатями бумаг, Софья Андреевна кое-как сковырнула и вторую туфлю: обе ступни набухли от натертых шишек, рдеющих сквозь капроновые чулки. Запах не исчезал, комариками ныли церковные старухи, потрескивали воспаленные фитили. Вдруг из коридора послышались шаги – чужие, скорее детские, с перебежками и скользящим пришаркиванием, сопровождаемые, впрочем, тихим скрипом паркетин под чьей-то более увесистой стопой. Мужик, что лежал башкой на столе, вскочил в багровом пятнистом ужасе и, мутно выпучив глаза, мазнул по выключателю.
Темнота и смещение всех фигур по диагонали лунного окна спасли надувшуюся Софью Андреевну от приступа рвоты. Сделалось как-то прохладней и легче дышать. Но страшная луна в раздернутом окне пылала слишком ярко и была почти неузнаваема без рисунка оспин и пятен, а отмеченные ею предметы – трамвайные рельсы на площади внизу, коротконогий бронзовый металлург в бронзовых же очках на пол-лица, шишка пресс-папье на столе перед Софьей Андреевной,– отсвечивали повсюду, словно ее неотъемлемая собственность. Чувство, будто Софья Андреевна попала в чужое место, сделалось почти нестерпимым. Ей показалось, будто она выходит замуж за незнакомца, а усаживание за директорский стол – такая же часть ритуала, как и превращение невесты во временную принцессу при помощи всяких рюшей, брошей и этой встопорщенной штуки на голове. Шаги, напугавшие похитителей, исчезли в распахнувшемся проеме одной из ближних дверей, откуда им навстречу вырвался старательный детский хор,– но даже когда неизвестную дверь затворили, еще поддернув, неустойчивые голоса оставались слабо слышны, и Софью Андреевну охватило неприятное чувство, будто поющие дети пьяны, как это не раз бывало на уроках в старших классах, когда по рядам блуждали одурманенные ухмылки, словно никому в отдельности не принадлежащие. Один из сидевших перед Софьей Андреевной за столом, где пустые бутылки походили сейчас на испорченные лампы, осторожно встал и, с трудом передвигаясь в липких лунных сетях, медленно освобождаясь от щупавших его теней, выбрался в коридор. Прочие остались сидеть неподвижно. Кто-то еще продолжал жевать, кто-то угрюмо сопел. Софья Андреевна решила, что будет лучше смотреть в окно,– но скоро пожалела, что вылезла из кресла.
Внизу простиралась как будто настоящая луна: глядя на площадь, пересекаемую двумя прохожими, которые словно боялись друг друга в кольце неподвижных домов, Софья Андреевна вынуждена была напомнить себе о неполных девяти вечера обыкновенной пятницы. Грубый сухой асфальт бугрился среди лиственной трухи, трамвайный вокзальчик конечной остановки стоял на мерзлой слякоти, отдающей по цвету железом. Потупленный, прямо упертый в землю свет фонарей казался необыкновенно низким, буквально по колено, и тени от электричества были желтовато-серые, простые, как бумага, а лунные поражали резкой синей чернотой. Непроглядные тени от луны были словно плотнее самих вещей: жиденький сквер у мощного подножия Дворца культуры, возносившего Софью Андреевну, превратился в настоящий бурелом, и возникало странное ощущение, будто внутренняя темнота предметов, недоступная глазу, каким-то образом выпросталась и легла под боком у покинутой оболочки. Все – квадратные башмаки колонн, приземистый памятник в маске на инвалидном постаменте, афишная тумба с таинственной улыбкой полуоторванной актрисы, пустой трамвай, тщетно заполняемый робкими людьми,– все казалось полым, сминаемым, хрупким. Казалось, будто луна, подобно лампе гигантского инкубатора, своим леденящим жаром заставляет вылупиться самую суть вещей – суть, похожую и непохожую на дневные формы, расколотые, бросаемые лежать безо всякого применения. Кое-где от целого оставался только кусок скорлупы со слепыми балконами или залитой в гипс водосточной трубой, а остальное была сплошная тень, пугающая взгляд какой-то острой птичьей позой, выдающей желание взлететь. И снова то, что вот она выходит замуж и счастлива, показалось Софье Андреевне диким, совершенно невозможным.
Она попробовала думать о чем-нибудь обыкновенном, вроде родительского собрания или накопившейся стирки, где лежали вперемешку с домашним бельем большие штопаные вещи свекрови, но мысль о подробностях прежнего хода жизни вдруг причинила ей такую боль, словно прошлое было утрачено насовсем. Тогда, чтобы восстановить потерянную связь, она принялась вспоминать сегодняшний день – бессолнечный, пыльный, с порывами холодного ветра, внезапно налетавшего из ниоткуда и падавшего в никуда, бросавшего куски бумаги, сорванные шляпы, оставлявшего людей почти без дыхания в тусклой неподвижной пустоте. Когда разъезжали по голым улицам в нанятой «Чайке», у куклы на капоте все время задирался подол, выставляя напоказ ее невинное устройство, и мужики в машине гоготали, просто покатывались. Соседка явилась в загс застенчивая и страшненькая, в туфлях своего сорокового номера на высоченных шпильках, в очень коротком платье малинового крепа, кое-где прожаренного утюгом до грубой желтизны. Открытые коленки у нее подламывались на каждом шагу, и соседка по пути все норовила за что-нибудь ухватиться, почти бежала от опоры к опоре, точно скользила под уклон, но не выпускала букета мелких, как ягоды, остреньких роз. Она не преподнесла букета невесте, не оставила его, как многие, у главного и самого энергичного городского памятника, высоко отстоявшего на своем постаменте от привядшей цветочной мелочи, выложенной скошенным рядком на полированный гранит. Слабо держа колючий ворох, прихваченный папиросной бумагой, в опущенной руке, соседка таскала его всю дорогу от загса до ресторана: неловко лезла с ним в машину и так же нескладно, в несколько пересадок и рывков, выбиралась на многих остановках, чем вызывала нетерпеливое бормотание пихавших друг друга попутчиков. Но к ней – казалось, именно из-за этих жестких, тряских, нелепых, рдеющих роз – никто не мог прикоснуться. Поселковая родня, забившая собой вдобавок к «Чайке» несколько такси, упоенно раскатывала но городу, где толпы народу тянулись мимо видных сквозь голые сучья запыленных зданий, а родне был интересен и ЦУМ, и цирк, а один мужик, с глазами безгрешной голубизны на сырокопченом лице, обнимая жену под цветастую грудь, все орал; чтобы заворачивали на Красную площадь. Быстро насытившись зрелищем дощатого цирка или пустого фонтана с серпами и молотами на железной крашеной кочерыжке, удивительно глупой без водяного кочана, свадьба в накинутых на плечи пальто бежала обратно к машинам, и в глазах у гостей появлялась тревога, как если бы они не верили, что в следующий раз опять окажутся вместе. Одна машина, точно, потерялась; ее пассажиры ждали свадьбу в пустом ресторане, занявши угол длинного стола: маленькие крепкие мужчины значительно беседовали, наклоняя бутылку, а единственная женщина с ними беззвучно плакала, утираясь концами платочка, смотревшегося на ее могучей шее пионерским галстуком. Остальные, прибыв на очередное заказанное место, радостно валились друг другу в объятия, влепляли пунцовым бабам молодецкие поцелуи, устремлялись к последнему причалившему такси и за руки вытаскивали своих дядьев, шуряков и племянниц на секущий ветер, от которого зажмуренные лица становились будто треснутые чашки, и семейное сходство проступало настолько очевидно, словно людей другого типа не существовало вообще. Их почему-то особенно взбадривало, когда они высаживались там, где уже побывали, только с другой стороны квартала. Исторические памятники города мостились на нескольких прорубленных улицами горках посреди пологого марева бетонных домов. Гости видели от позолоченной, тихонько звякавшей церквушки знакомый фонтан без воды, а подальше, за парапетом и отчаянно виляющей масленой речонкой, голубоватый цирк с мелко-пятнистой афишей,– оказавшись, таким образом, в обжитой среде, они уже не ощущали себя такими посторонними среди обегающих свадьбу горожан и даже тихонько крестились на разубранные луковки, как будто хотели поплотнее застегнуться.