— Что это на тебя нашло? — спросила она со своей обычной невозмутимостью. — Вот дуролом-то!
Но видно было, что она не рассердилась.
— А почему бы мне не поцеловать тебя, раз уж мне захотелось? — весело возразил Марсиаль. — Я счастлив, что я здесь, погода прекрасная, ты накормила нас превосходным обедом…
Дельфина просияла. Все заулыбались, и Марсиаль снова накинулся на обильные яства, смакуя их с торжественной растроганностью, точно причащался священной трапезе жизни.
Как-то вечером вскоре после возвращения в Париж Дельфина в спальне сказала Марсиалю, что прочла письмо, адресованное их дочери. Она прибирала в комнате Иветты, и это письмо попалось ей на глаза. Текст был настолько короток, что Дельфина успела его прочесть, прежде чем сообразила, что совершает нескромность. «Дорогая, этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю, люблю…» Это слово было повторено двенадцать раз. Дельфина сосчитала. Вместо подписи — одна только буква Р.
— От кого оно? — спросил Марсиаль, заметно помрачнев.
— Наверное, от Реми Вьерона.
— Опять этот тип! А я-то думал, что они просто приятели, что у них общая компания… Так ты считаешь, что он ее любовник?
— Из-за того, что он обращается к ней «дорогая»? Они все так зовут друг друга, такая теперь мода. Разве узнаешь правду? Судя по записке, между ними что-то есть, но…
— Скотина! Подбирается к молоденькой девушке! Подонок! Я ему морду набью…
— Да не горячись! У тебя же нет никаких доказательств.
— Хотел бы я знать, что он хочет сказать этим «вспыхнувшим солнцем». Хорошенькая манера выражаться! От какого числа письмо?
— От 4 января. Помнишь, 3 января Иветта должна была вернуться из Межева. Наверное, они в тот же вечер встретились!
— Вот негодница! Она у меня получит!
— Прошу тебя, никаких сцен, — решительно возразила Дельфина. — Ты ни словом ей не обмолвишься. Во-первых, она не должна знать, что мы что-то подозреваем. Во-вторых, эта записка еще ни о чем не говорит. Не забудь, что он литератор. Он может воспламениться из-за пустяка, из-за какой-нибудь прогулки в Булонский лес или чего-нибудь в этом роде, а потом напишет невесть что, а на деле все будет обстоять вполне невинно.
— Ну-ка, повтори, что он там написал.
— «Дорогая, — повторила она заученным тоном, — этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю» и так далее.
— Двенадцать раз «люблю»?
— Да. Я подсчитала.
— Вот кретин! Писать такие глупости в его годы! В пятнадцать лет еще куда ни шло… Но в сорок пять!
— Пылкость чувств возраста не имеет…
— По-твоему, это пылкость чувств? А по-моему, махровое тупоумие!.. Бедняга, неужели он воображает себя солнцем каждый раз, когда ему удается доказать, что он мужчина! Кто же тогда я на сегодняшний день? Уж по меньшей мере целый Млечный Путь!
— Да уж, что верно, то верно, — сказала Дельфина с улыбкой. — Но ты ведь не писатель…
— Слава богу, нет… И ты думаешь, Иветта увлечена этим типом? Скажи мне прежде всего — он женат?
— Насколько я поняла, он в разводе. Может быть, он собирается жениться на Иветте…
— Этого еще недоставало! Очень мне нужен зять, который воображает себя солнцем каждый раз…
— Не накручивай себя.
— Нет, ты только представь, как он будет выходить утром к столу и победоносным тоном сообщать: «Милая тещенька, сегодня утром я чувствую себя Вегой. Не исключено, что через девять месяцев вы станете бабушкой…»
— Ох, и глуп же ты!
Дельфина рассмеялась. Марсиаль тоже. Обычно его гнев легко растворялся в зубоскальстве, но на сей раз он все-таки выплеснулся еще раз — Марсиаль не мог примириться с мыслью, что его дочь ведет свободный образ жизни и располагает собой по своему усмотрению. Дельфина стала доказывать ему, что Иветта совершеннолетняя, что нравы изменились — теперь девушки узнают любовь, не дожидаясь венца. Марсиаль стал укорять жену, что она относится к этому так легко и потворствует Иветте. Он обвинил ее чуть ли не в безнравственности.
— Послушай, Марсиаль, ты же знаешь сам, что у Иветты своя жизнь. Знаешь это давным-давно. Домой она возвращается, когда ей заблагорассудится, у нее уйма друзей, на каникулы она всегда уезжает с целой компанией молодежи. Ты ведь не слепой. А если ты ослеп два-три года назад, то только по доброй воле.
— Но неужели ты вправду думаешь, что…
— Ничего я не думаю. И ничего не знаю. Просто я предполагаю, что наша дочь чувствует себя свободной. Допускаю такую возможность.
— И ты ни разу не пыталась с ней поговорить?
— Почему же? Конечно, говорила.
— И что же?
— Иветта искренна, но сдержанна. Я не требовала от нее подробностей. Она мне их не сообщала. Единственное, что мне показалось — это что у нее уже есть некоторый опыт… Она знает, для чего принимают пилюли.
Марсиаль со стоном откинулся на подушку.
— Нет, право, ты чудак! — мягко сказала Дельфина. — Почему ты притворяешься, будто не знаешь того, что тебе отлично известно?
— Я не притворяюсь! Говорю тебе, я стараюсь не думать об этом, потому что мне больно. Невыносимо.
— Почему невыносимо? А ты подумай. Твоей дочери двадцать три года. Она такой же человек, как все. А не весталка. Неужели ты попрекаешь ее тем…
— Ничем я ее не попрекаю. Но сколько бы ты мне ни толковала насчет всякой там эволюции нравов и тому подобном — для других пожалуйста, тут я ничего против не имею, потому что на других мне начхать, но моя дочь — нет, это совсем иное дело. Дочери наших друзей пусть себе спят с кем хотят, хоть по десять раз на дню, если это им нравится, бедным овечкам. Но Иветта… Как хочешь, не могу с этим смириться — все мое нутро протестует!
— А ты постарайся внять голосу разума. Ты хочешь, чтобы Иветта была счастлива?
— Еще бы! Конечно, хочу. Нелепый вопрос!
— Ну так вот. Счастья без любви не бывает. Как правило, — добавила она, чуть понизив голос.
— Но я же не против, чтобы она полюбила своего сверстника и вышла за него замуж! Если она выйдет за красивого парня, славного малого, хорошего спортсмена, с которым я смогу поладить, за парня — ну, вроде каким я был в двадцать лет, счастливей меня не будет человека на свете. Я полюблю его как сына.
— Да ведь это чистейшая самовлюбленность!
— При чем здесь самовлюбленность! Что ты выдумываешь?
Она посмотрела на него долгим, проницательным взглядом, который не раз смущал Марсиаля, но в этот вечер была в Нем какая-то нежность, ласковое сочувствие, может быть, и доля иронии, как если бы Дельфина проникла в тайну Марсиаля, которую сам он еще не разгадал, хотя только что сформулировал ее как нельзя более точно: это была банальнейшая тайна многих отцов, которые, сами того не подозревая, влюблены в своих дочерей и передоверяют эту свою любовь молодому человеку, с которым себя отождествляют, видя в нем свое собственное повторение.
Несколько дней у Марсиаля с Иветтой отношения были слегка натянутыми.
С Жан-Пьером дело обстояло проще. Он объявил о своей помолвке с Долли, той самой девушкой, которая уже несколько месяцев была его подружкой. Долли изучала социологию в Университете. Она была дочерью директора весьма процветающего завода по производству металлических труб. Этот брак успокоил Марсиаля Англада. После майских событий 68 года он некоторое время побаивался, как бы его сын не стал одним из тех болтливых, праздных и озлобленных мечтателей, которые паразитируют за счет существующей государственной системы, ожидая, пока другие ее взорвут. Жан-Пьер по-прежнему произносил революционные речи, но они несколько утратили свой пыл под направляющим воздействием социологии и металлических труб. До сих пор Жан-Пьер подражал неряшливости радикальных бунтарей. И вдруг с места в карьер ударился в крикливое франтовство: пестрые куртки, шелковые рубашки с вышивкой, бурнусы, марокканские джелабы, сапожки из самой дорогой кожи. Его грива была вверена заботам модного парикмахера, и Жан-Пьер стал похож на Жорж Санд, разве что был чуть поженственнее.
Юбер Лашом горячо одобрил выбор Жан-Пьера. Социология… Что может быть лучше! Самая передовая наука, весь Нантер бредит социологией. Это самый высокий класс. Юбер упомянул Леви-Стросса, Люсьена Гольдмана, Анри Лефебра — причем с таким почтением, с каким Сен-Симон говорил о герцогинях. Ну а что до металлических труб, то любое производство может быть почтенным, все зависит от размаха предприятия. Ах, они экспортируют свою продукцию в Советскую Россию? Тем лучше. Чего же вам еще? Да вдобавок у них собственный особняк в Отейе? Великолепно! Жан-Пьеру на редкость повезло.
В особняке в Отейе был устроен прием. На пятьдесят персон. Были приглашены и Лашомы. Юбер пожимал руки всем по очереди — он был знаком с очень многими из присутствующих знаменитостей. Других — звезд первой величины — он знал в лицо. «Ну-ну, — шепнул он Марсиалю, — да тут собрался весь Париж. Удивительно! Признаюсь, я даже не ожидал». Он переходил от группы к группе, улыбаясь, разрумянившись (светское возбуждение стимулировало у него обмен веществ), на лету подхватывал последнюю реплику какого-нибудь разговора и тотчас развивал ее дальше с находчивостью и самоуверенностью, от которых Марсиаль просто опешивал… О чем бы ни заходила речь — о политике, о литературе, о театре, о скачках, или о парижских сплетнях, — Юбер умел вставить свое словечко, рассказать подходящий к случаю анекдот. Он с одинаковой легкостью пускался в рассуждения о китайской экономике, о последней книжной новинке или о случившемся накануне происшествии. Он все читал, все видел, был в курсе всего. Кто-то сказал, что сегодня на рассвете снова угнали самолет. Юбер не дал говорившему закончить. «Самолет сел в Дамаске, — сообщил он. — Пассажиров держат под охраной в баре аэропорта. Одну из пассажирок, гражданку Израиля, доставили в больницу — у нее начались роды». Он бросил взгляд на часы: сейчас бедняжка, наверное, уже родила. Но совесть европейцев может быть спокойна — сирийские власти обещали доставить ее на родину. Юбер держал руку на пульсе злободневных событий, ни одно из них не ускользало от его внимания. Но и то, что уже не было злобой дня, также от него не ускользало. Кто-то упомянул блаженного Августина (в результате короткого словесного замыкания, несколько сюрреалистического, но благотворного для собеседников, с дамаскской роженицы разговор перекинулся на епископа Гипонского). Юбер, порозовев от лукавства, объявил, что «Исповедь» блаженного Августина — это «Фоли-Бержер христианского вероучения». Острота вызвала улыбки. В памяти Марсиаля сработала какая-то пружинка. Он уже слышал эти слова, его свояк однажды произнес их, но тогда он не выдавал их за свои — Марсиаль вспомнил, что тогда он сослался на одну из своих приятельниц, «милую, милую Луизу», известную своей склонностью острить невпопад.