Папа с мамой перемигнутся: «Уж на будущий отпуск…»
Потом гости уйдут, мама вскипятит воду и обдаст камень крутым кипятком, чтобы пролилось во все углубления, уничтожило верткую живность, заодно и светлячка с его голубеньким мерцанием.
Падает еще один апельсин, и остается на ветках два, всего два, сколько ни пересчитывай…
Завершается день седьмой и последний, за которым — сверх всякого ожидания — последуют авторские измышления, выстраивающие мнимые реальности, скрытые от непосвященных…
7
Говорил незабвенный друг в минуты прозрения:
— Это сочинять долго, в муках облекать в слова, на страницы укладывать, под переплеты упрятывать — прожить можно и вкратце. Ты написал книгу, которой не должно быть. Поймешь, Финкель, по последствиям, ей сопутствующим. Ты сочинил — тебе отвечать…
А начнется оно так.
Вечер будет непокоен.
Беспокойная будет ночь.
Хмарь покроет город на исходе заката, хмарь в облаках, хмурь в душе, лишь прогал поперек неба — блеклым, нацеленным клином устремится к Мертвому морю, в край непроглядного мрака. Прохожие задерут головы, вглядываясь; отчаявшиеся усмотрят злобное существо в погоне за жертвой, надеющиеся на лучшее примут его за птицу на пути к рассвету.
Финкеля станут донимать звуки, которым не найти разгадки. Звуки будут полниться, вспухать, буравя барабанные перепонки, не спасет даже подушка на ухе. Тоску вызовет чистый лист бумаги, одолеют сомнения, ускользнут из обихода нужные понятия, всплывая без надобности в неурочное время. Ухнет напоследок птица оах, вылетая на ночную охоту, суждения ее категоричны, выводы безжалостны: «Пора, Пинкель. Не продлить дни твои». — «Кому-то мешает, что я жив?» — «Ты в Красной книге, Пинкель, тебе вымирать». — «А вам?» — «Нам — нет. Охмурели, огрубели, заскорлупились. Еще в мезозойскую эру».
В полночь задует ветер, пробушует до рассвета, расплескивая по стенам пылевые струи, перетрогает листья на пальмах, перестукает гранаты на ветках, облохматит растения на балконах, опрокинет цветочные горшки.
Птицы засуматошатся на деревьях, зверье заревет в предчувствии, девочка Ая забормочет во сне, голубенькая жилка надуется на лбу:
— Дедушка, не уходи!.. Де-душ-ка!..
К рассвету утихнет ветер.
Развиднеется за окном.
Двадцать третьего апреля, под утро, сорвется с дерева апельсин, закатится в траву, где догнивал его предшественник, и останется на ветке один, только один.
Дрожь пройдет по спине, словно пугливый зверек пробежит на коготках. Выпадет молочный зуб, так и не пустив корни. Колючая змейка скользнет из предсердия в желудочек, заколотится пульс, голову обожмет тугой повязкой, которую не удалить.
— Боль бывает двух видов: испытанная не однажды и прежде не опробованная. К первой можно приспособиться, и когда она навещает, известно, как ее утишить или перетерпеть. Неопробованная боль настораживает, а то и пугает.
Опустит ноги на пол, на ощупь отыщет тапочки, высмотрит в тусклом удивлении обложки книг на полке. Кто это столько насочинял? Когда? Неужто он?..
Его даже не поставят на движущуюся ленту.
— Ходить нельзя. Это опасно.
— А летать?..
Отберет самое необходимое, втиснет в чемодан на колесиках, выслушает под утро прогноз погоды: жарко-холодно, сухо-влажно, ясно-облачно. Место назначения не назовут, без того можно догадаться.
Вымоет посуду.
Приберет в комнатах.
Польет цветы на балконе.
Отправит внучке под-подушечное послание: «Мир таинственен, моя хорошая. Не утюг с кирпичом, не бутылочное стекло на просвет: это поймешь не сразу, но когда-нибудь поймешь».
Поставит диск на прощание, постоит на пороге, послушает, прикроет без стука дверь квартиры, чтобы играло и без него.
Чтобы играло.
Жалобно и тревожно заплачет виолончель: «Как же так? Ну, как же?..» Откликнется, застонет скрипка в струнных стенаниях: «Отчего разучились радоваться? Ну, отчего?..» Попытается убедить фортепьяно в клавишных обещаниях покоя, тишины, согласия: «Не так уж и плохо… Не так уж…» — смятение, задавленные вздохи, протянутые вослед руки, слабея, замолкая, примиряясь с неизбежным…
Выйдет из подъезда, огладит ствол кипариса, попрощается без зависти:
— Ты-то, дружок, меня переживешь. Со своими шишечками.
На улице будет не жарко, не ярко. Солнце укроется за белесой пеленой, настороженно высматривая Финкеля в его завершающем обличье. Притихнут певуньи на ветвях. Такси остановится. Шофер дверцу отпахнет:
— Куда едем?
— На край неба.
— Садись.
— Ты же не доберешься.
— Заплати сначала.
Но Финкель с ним не поедет. Углядит свое отражение в автомобильном стекле, вздохнет:
— Вступаем в полосу неудобств. Был дедушка-кузнечик, станет старичок-пенек…
На автобусной остановке, в будке для продажи лотерейных билетов окажется незнакомая дама в шляпке, с брошкой на плоской груди. Пригорюнится на скамейке мужичок в легком подпитии, с пожаром внутри, который не утишить и основательным вливанием:
— Худо-то как! Так уж худо — хужее некуда…
Увидит старого знакомца, закричит с расстояния:
— Схватись за дерево! Чтоб не упасть. Девка у нас. Два кило триста…
— Внучка?
— Дочка.
— Чья?
— Наша. Дура-баба, не предохранялась: «От тебя, что ли? Чего ты сумеешь, малахольный?» Сумел! Сумел я!.. — И заново: — Худо, худо-то как…
— Минутку, — остановит его Финкель. — Я ее видел вчера. Вашу жену.
— Так она ж толстая. По ней незаметно… Досидела до последней крайности, билеты продавала, чтоб не выгнали. Отсюда и увезли.
Прихлопнет руками:
— Баба моя, ну баба! Кровь казацкая! Здесь таких и не заводили.
— Почему казацкая?
— Бабка ее, бабка станичная! На коне скакала, шашкой махала: «Сколько красных порубала — не счесть!» А дед? «И дед порубал. Мы с ним на пару».
— Дед-еврей? — поинтересуется Финкель.
Фыркнет:
— Дурной, что ли?.. То другой дед, с другой бабкой.
На той стороне улицы остановится автобус.
Пошагает через дорогу солдат-великан с тяжеленным рюкзаком и автоматом. С ним девочка по плечо солдату, тоже с автоматом, с рюкзаком.
— Здорово, батя! Это Эсти.
— Митя, — потерянно скажет мужичок, не обращая внимания на его подругу. — Сестричка у тебя…
— Не боись, батя, — ответит Митя. — Прокормим.
И поведет девочку Эсти в родительский дом. В обнимку. Шаг в шаг.
— Парень у меня… — вяло погордится мужичок. — Ну и парень. Таких тут не бывало…
8
На входе в автобусную станцию его остановит охранник. Скажет, вглядываясь:
— Неважно выглядишь, старый человек. Скажем иначе: плохо, дед, смотришься.
Голова тяжела.
Глухота в ушах.
Сердце не унять.
Пульс зачастит за допустимые пределы, и Финкель сползет прилюдно на плиточный, ногами затертый пол. «Не так это делается, не так! — возмутится ликующий старик. — Добейся того, чтобы тебя запомнили. Гордым и удачливым». — «Чтобы не стыдились за тебя», — буркнет старик опечаленный, отпихивая сожителя.
Его повезут на каталке. С сиреной прокатят по городу. Уложат в кровать и обтыкают шприцами.
— Ото-то, — скажут. — Ото-то… К тому идет.
— Сок принести? — засуматошится мама Кира. — Яблочный ему можно?..
— Коньячку, — добавит папа Додик. — Коньячку бы ему…
— Всё, — скажут, — несите. Что успеете.
Оглядит в палате престарелый люд, собратьев по боли, засипит нестойким фальцетом: «На каком возрасте вы остановились?» Старики переглянутся в недоумении, один, самый догадливый, ответит: «Мне сорок. Всё еще сорок. Порой тридцать семь». — «Господи! — подумает Детеныш-Финкель. — Как они меня переросли…»
Из соседней палаты понесутся стоны взахлеб, всхлипы-оханья: смерть встанет у изголовья, тронет и отойдет к другой кровати, передумает — вернется обратно, а Финкель будет лежать, распластанный на матраце, улыбчивый и стеснительный, словно займет это место не по праву-страданиям. Вот бы воротиться домой, лечь в свою постель, потянуться в истоме, заурчать в неге: «Здравствуй, моя подушечка! Здравствуй, одеяло! Простыня, наволочка, тапочки мои, как я без вас тосковал!..»
— Что вы ощущаете? — спросят участливо на обходе.
— Себя ощущаю. Но мало.
Завтра не придет к нему. Послезавтра. Не ощутит над собой руки охраняющей, что сопровождала его, перста указующего: «Туда тебе. Теперь туда…» День разложится на простые числа, которые не с кем делить на свете, проступит внутреннее выражение лица, скрытое от непосвященных, на беленом потолке палаты проглянет: «Оживляем, но в меру. Оздоровляем, но частично. Излечиваем, но не всякого».
Проскользнет по коридору неприметный мужчина, предложит обеспокоенным родственникам визитную карточку — немалый на нее спрос: «Shur, Cogan and Со. Большой выбор памятников. Изготовление и установка. Перевод дней рождения и смерти на еврейское летосчисление. Shur and Cogan — это проверено».