А вот куски, где он пишет, что в конце концов присоединился к одному из отрядов, которые утром уходили на работы и возвращались в лагерь вечером, по-моему, совершенно иного рода. Непонятно, с какой стати он вдруг, после всего-то, начал восторженно писать о своих новых занятиях — отряды осушали болота где-то среди холмов, убирали камни на абсолютно непригодных для земледелия пустошах, боролись с кустарниками и колючками или нарезали брикеты из торфа, помогали на уборке урожая. Любой мог бы написать такие строки, кто угодно, а в довершение всего Хиршфельдер рисует картинки прямо-таки в идиллических тонах — как крестьяне, а чаще их жены, подъезжали на грузовиках к воротам лагеря и забирали арестантов, назначенных им в помощь; готова поклясться, вот тут он обольстился собственными иллюзиями и окончательно потерял соображение, увлекшись пошлой лакировкой, да и явно хватил через край, превознося узы товарищества, которые якобы связывали арестантов и конвоиров. Да уже его вранье, будто бы они поочередно несли винтовки своих охранников и стояли на стреме, чтобы солдатики могли спокойно, не опасаясь проверок, вздремнуть после обеда или, еще лучше, укрыться под крылышком Амура, — по-моему, очень характерно, неважно, выдумка это или нет, для вполне определенного взгляда на вещи.
Читая эти записи, я вспомнила, как Лео расхваливал лагерное житье-бытье; в общем, получалось, что лишь война создавала условия, — если использовать расхожий штамп наших литераторов, — в которых по-настоящему крепнет подлинная мужская дружба; итак, выходит, вместе с прочими пошлостями, которые мистер Стюарт изрекал как вечные истины, это, и только это — результат моих поисков. Конечно, я здорово расстроилась. Может быть, не отдавая себе отчета, в глубине души я верила, что напала на след некой тайны, но после отповеди Стюарта у меня не осталось иллюзий. Надо сказать спасибо Стюарту за то, что описания в дневнике Хиршфельдера теперь показались чем-то вроде суматошного перетаскивания реквизита по сцене, которое окончилось тем, что к рампе перед закрытым занавесом вышел директор с лицом мистера Стюарта и объявил: спектакль отменяется.
На другое утро за завтраком Стюарт как в рот воды набрал. Неторопливо включил лампу на моем столике и стал подметать пол. Время от времени он скрывался в кухне, из-за двери долетали обрывки его разговора с женой, но слов было не разобрать. Потом все стихло, я уже собралась уходить, вдруг он вынырнул и все-таки завел разговор.
— Извините, если я вас тогда огорошил, — начал он осторожно, — Мне-то какое дело, что вы тут ищете, но хочу предостеречь вас: смотрите, не заблудитесь!
— Это мне больше не грозит.
Я сама подивилась своему решительному тону, да еще и рукой махнула, словно отбросила все, о чем мы говорили раньше.
Он засмеялся и посоветовал — должно быть, такой совет получили сотни курортниц, докучавших ему своим обществом:
— Погуляйте-ка по западной части острова. — И, не заставив ждать, пояснил: — Побродите там до вечера, полюбуйтесь морем при закате, и настроение у вас сразу изменится.
Итак, теперь в Дугласе делать было нечего, и, дочитав газету, я все утро просто шаталась по городу. Пошла в сторону маяка, снова заглянула в музейчик, где теме лагерей для интернированных лиц отвели особую нишу в отделе туризма, премиленькую, иначе не скажешь, — арестанты, подобно инопланетянам, именовались в этой экспозиции «особого рода посетители города»; после обеда я поехала в расположенный неподалеку Лэкси и оттуда вдоль рельсов электрички стала подниматься на самый высокий холм острова. Пока я шла, меня обогнал пустой товарный состав, через некоторое время он, по-прежнему порожняком, прогремел в обратном направлении, навстречу, и за все время прогулки, то есть за полтора часа, я не встретила ни души; лишь перейдя дорогу и приблизившись к моей цели, неожиданно увидела автоколонну, которая издали казалась неподвижной блестящей лентой, протянувшейся по залитому солнцем шоссе.
Называлась эта возвышенность Снефелл, ветер, гулявший наверху и дувший будто разом со всех сторон, уносил прочь шум моторов, слышен был лишь свист ветра, запутавшегося в железном ограждении радиомачт, которые, казалось, чуть покачивались на фоне всклокоченного неба. Боюсь, письмо, которое я написала Максу, сидя в кафе на смотровой площадке здешнего отеля, получилось весьма патетическим. Официант не появлялся, я сидела, смотрела на сбегавший к морю склон, по которому поднялась сюда, и мне даже в голову не пришло спросить себя, а захочет ли Макс вообще, спустя столько лет, что-то услышать обо мне? Как ни в чем не бывало, я изложила все, что удалось узнать о жизни Хиршфельдера, и ведь что меня теперь злит — не удержалась-таки, напомнила Максу, как он восхищался этим человеком, с каким нелепым восторгом превозносил его стремление к одиночеству. Наверное, виноват был вид, который открывался с площадки, волнистые ряды холмов, похожие на мираж и терявшиеся в далекой мгле, не иначе, из-за этой картины я опять вспомнила то, о чем столько раз слышала от Макса: счастливее всего, говорил он, чувствуешь себя вдали от дома, когда никто не знает, где ты находишься, не может точно установить твое местонахождение, когда тебя словно бы и нет; сознавая, насколько смехотворны рассуждения Макса, если представить себе одиночество, на которое были обречены люди в лагере, я старалась хоть в этот раз не идти на поводу у Макса, не обольщаться, как раньше, его разглагольствованиями, которые были, конечно, лишь кокетством, пустой болтовней о том, что ему было совершенно неведомо, потому что он был свободен.
Вечером, вернувшись в пансион, я написала открытки трем женам Хиршфельдера, и уж тут-то дала волю своему настроению, однако не берусь утверждать, что тон взяла верный. Маргарет и Кэтрин никогда не бывали на острове, об этом я знала от них самих; Мадлен — написать ей второй раз я решилась после долгих колебаний — наверное, тоже сюда не приезжала, и я с опаской подумала, что у этих женщин легко может возникнуть впечатление, будто я вознамерилась вносить поправки в их воспоминания о прошлом. Как бы то ни было, я купила три одинаковые открытки — панорама берега, море, а в море старинные купальни — телеги с огромными колесами, запряженные осликами или мулами; это была фотография начала века, тогда на Главной набережной еще не были построены многие гостиницы и пансионы, в которых впоследствии разместился лагерь; я надеялась, что жены Хиршфельдера поймут намек, поверят пояснению, что ничего здесь нет, что я могла бы у них отнять, и не сочтут меня тщеславной.
Свой последний день на острове я приберегла для Клары. Паром, на который я взяла обратный билет, уходил на следующее утро, и, разом решившись, я отыскала в телефонной книге номер гостиницы в Порт-Сент-Мэри, о которой мне говорила Кэтрин; дозвонившись, я услышала, что Клара в гостинице больше не живет, но мне дали ее теперешний адрес, и спустя полчаса я уже сидела в автобусе, ехавшем в Каслтаун, на втором этаже впереди; я ужасно нервничала, да еще автобус на поворотах здорово заносило; я старалась совладать с волнением, не слишком надеяться, что от Клары узнаю о Хиршфельдере больше, чем от трех его жен. Она, очевидно, жила в частном приюте для престарелых, я заранее сказала водителю, на какой остановке меня высадить, и, еще не успев ответить на его вопрос, родственница ли я кого-то из тамошних обитателей, получила нужную информацию: надо выйти на третьей остановке после аэропорта, а дальше спрашивать дорогу у местных жителей.
Дом, к которому меня в конце концов подвезла на машине одна женщина, после того как я обошла не меньше пяти дворов, спрашивая дорогу, стоял среди холмов и не имел вида на море. Я позвонила у ворот, но никто не появился, и я направилась к дому по гравиевой дорожке, с неприятным ощущением, что за мной кто-то наблюдает. Маркизы на окнах были опущены, дверь стояла открытой, я заглянула в темный коридор, — на второй этаж полукругом поднималась широкая лестница, верхние ее ступени терялись в мерцающих на свету пылинках. День был солнечный, но все здесь тонуло в зеленоватом полумраке, мне подумалось, что вид из окон в этом доме, должно быть, тусклый, как сквозь старинные зеленоватые стекла в мелких переплетах, и расплывчатый, будто в дождь, размывший все контуры.
Вдруг откуда-то появилась медицинская сестра, или сиделка, попросила подождать, и еще до того, как она выкатила на веранду инвалидную коляску, я поняла — женщина в коляске ни на один из моих вопросов ответить не сможет. По-моему, она не осознала, что кто-то пришел, а заглянув ей в глаза, я поняла, что она уже давно лишилась речи. Из-под соломенной шляпки торчали редкие седые пряди, и вся она клонилась набок в инвалидном кресле, несмотря на специальные поддерживающие плечи ремешки, пустые глаза были устремлены куда-то далеко, в пространство между холмами, где, словно отвесная стена, виднелся светлый треугольник неба, который в эту минуту был перечеркнут белой чертой, оставленной пролетевшим самолетом.