— Во всем ты стараешься усмотреть направленную против тебя злую силу, — говорила она, дожевывая бутерброд. — А ты относись к любому делу так, чтобы, не зацикливаясь на его негативной стороне, распознать в нем положительные свойства. Взять хотя бы тот же римский протекторат. Ведь ты своими страхами преждевременно испортил людям настроение. Я понимаю, если бы ты поделился своими тревогами на подходе к Италии. Это бы еще куда ни шло! Но при чем тут Гибралтар? И потом, не будь римского протектората, еще неизвестно, как бы у них там всё дальше сложилось и что было бы сейчас с христианством.
Васины страхи оживили в моей памяти короткий эпизод из той части одесской эпопеи, когда я уже перешагнул рубеж совершеннолетия и вышел из-под родительской опеки. Так я впервые оказался в Одессе, предоставленный самому себе. Должен сказать, что к тому времени во мне уже накопилась масса недостатков, одним из которых, распускавшимся бурным цветом прямо на глазах, была моя щепетильность. Я никому не хотел причинять никаких хлопот, обременять дополнительными заботами о себе. Поэтому, вместо того чтобы отправиться к кому-нибудь из своей многочисленной родни, я устроился истопником в пансионат вблизи Черноморки. Мое единственное условие сводилось к предоставлению койки. В тот сезон, по-видимому, в Одессе был жуткий дефицит на истопников, так что помимо койки я также получил дощатый сарайчик под эстрадной площадкой, служивший мне отдельными апартаментами, трехразовое питание по смете отдыхающего, график дежурств — сутки через двое и даже кое-какое материальное вспомоществование.
Одним из двух моих сменщиков и одновременно непосредственным начальником оказался здоровенный мужик, проживавший неподалеку от пансионата. Это был угрюмый, малоразговорчивый человек, постоянно чем-то озабоченный и всё время что-то бормочущий себе под нос. Наше общение носило сугубо официальный характер: смену сдал — смену принял. Заступив однажды на дежурство, я с изумлением случайно обнаружил пристроенный поверх парового котла железный лист размером примерно метр на метр, на котором в огромных количествах вперемешку были разбросаны хлебные корки, огрызки помидоров, яблок, яичный желток, полуобглоданные мясные и куриные кости и многое другое из нашего повседневного рациона питания. Заинтригованный таким скопищем съестного утиля, я мучился целые сутки, прежде чем меня посвятили в тайну его предназначения. И разгадка ее повергла меня в ужас.
Придя на следующий день на работу, мой начальник по кочегарному ремеслу сразу же поинтересовался забытым с прошлого раза противнем, — оказывается, именно он являлся хозяином этой бывшей в употреблении снеди. Конечно, за двое суток она прожарилась так, что сделалась твердой как камень. Когда он сбросил в угольную кучу почерневшие кусочки былых яств, я спросил — зачем ему это? Ответ его был выдержан в лучших традициях апокалипсической бредятины:
— Слухай сюды, сминыцик, — с явной неохотой начал он после долгой паузы. — Я тоби так скажу: жить в Одэси — всэ одно, що в лакированных шлепанцях ходыть по минному полю. Якщо нэ сегодни, то вуж завтра точно довбонэ, и шлепанци тоди вже нэ видрэмонтуеш. Тому, щоб пэрэжыты такэ горэ, трэба буты готовому до цийеи катаклизьмы — трэба маты що пойисты. Так я таки маю, у менэ е що йисты. Погреб вже затарыв, тэпэр до коморы пэрэхожу…
Основанная на страхе Васина мнительность, посеявшая в нем ростки предубеждения к Гибралтару, нашла кое-какое отражение и во мне. Гибралтар и впрямь произвел на меня двойственное впечатление.
С одной стороны, этот клочок узкой скалистой земли длиной всего лишь в пять километров, разделяющий Средиземное море и бухту Альхесирас, запомнился огромной сталактитовой пещерой Св. Михаила; обезьяньим питомником, где Мирыч с рук кормила свободно проживающих макак Сильванус; мысом Европы, откуда в погожий день можно разглядеть очертания африканского побережья. С другой стороны, в память врезались картинки, вылепленные из иного, более жизнестойкого материала, нежели ласкающие глаз красоты местной флоры и фауны. Их эмоциональный заряд изначально обладал большей энергетической силой, поэтому они гораздо прочнее осели в памяти, вытеснив со временем приятные, но лишенные ядреной жгучести воспоминания.
И тут, конечно, на первом месте стоит «Green Water». Этот английский «лосьон после бритья» был подарен мне Мирычем еще на заре нашего с ней романа. Всякий раз покупая мне новый лосьон, она, как бы давая понять, что уж кому, как не ей, лучше других женщин знать истинный то лк в мужчинах, говорила с ноткой самоуничижения: «Да-а, вот уж был лосьон так лосьон! А этот что? Так, разве что сослуживиц охмурять в обеденный перерыв! Ну что? На какое место поставим этот парфюм после „Green Water“?» — чей аромат, по ее мнению, служил эталоном мужского благообразия. Со временем этот английский освежитель морды лица, благо его поставка в Москву прекратилась столь же внезапно, как и началась, приобрел в наших с Мирычем отношениях новый, потаенный, поистине священный смысл, став таким же символом романтической влюбленности, как православие для князя Владимира и греческой царевны Анны.
И вот на берегу, не упуская из памяти полученную за завтраком информацию о том, что Гибралтар уже почти 300 лет влачит рабское существование под протекторатом Великобритании, — кстати сказать, вполне осознанное, судя по результатам последнего референдума, в ходе которого население Гибралтара камня на камне не оставило от притязаний Испании на этот стратегически важный объект морского судоходства, — а стало быть, служит рынком качественных английских товаров, Мирыч, как оглашенная, принялась метаться по магазинам, в истошных стенаниях упрашивая продавцов во что бы то ни стало отпустить ей символ романтической влюбленности — «Green Water». Но продавцы, смущенно улыбаясь и разводя руками, лепетали нечто такое, что преломлялось в ее сознании как неуместные попытки топорного заигрывания с нею, если продавцами были мужчины — и это-то как раз в тот момент, когда она вся обуреваема романтической влюбленностью! — или неуклюжие шутки продавщиц, пытающихся заговорить ей зубы, сослаться на то, что, мол, товар еще не завезли на базу, что это временные перебои с поставкой, и если она зайдет в следующем месяце, то… Короче, разницы с марьинским Мосторгом времен развитого социализма — никакой!
Тогда, сообразив, что «Green Water» никаким боком ей не обломится, Мирыч увлеклась другой навязчивой идеей. Теперь ей вздумалось порадовать меня футбольными тапочками. Надо сказать, что тапочки, как и прочая амуниция, относящаяся к футбольной экипировке, — это особая сфера наших с ней отношений. Футбольные тапочки символизировали собой такую же трудно достижимую в семейной жизни мечту о родстве душ и неистовой преданности жен делу своих мужей, какая изредка находит воплощение, скажем, в подвижническом поступке супруг декабристов, отправляющихся вслед за своими мужьями на поселение в Сибирь. Мирыч разделяла мое увлечение футболом во всех его аспектах, начиная с тактической схемы построения спартаковской атаки и кончая длиной шипа на бутсе Дель Пьеро. Поэтому словосочетание «футбольные тапочки» означало в ее устах не какой-нибудь там обыденный предмет спортивного инвентаря, предназначенный для заурядного пинания дурацкого мячика ногой, а имело поистине сакральный подтекст, в котором звучала старинная обрядовая мелодия духовного единения жен со своими мужьями. Где бы мы ни оказывались — в сельском ли магазине вблизи Весьегонска в день завоза туда товаров или в спортивном супермаркете в центре Будапешта, — она долго и подробно беседовала с продавцами на понятном только ей и им языке, разбирая с ними в деталях эффективность действия супинатора в момент отрыва стопы спортсмена от земли и строгость выбора дизайнером высоты подъема мыска. Когда та или иная модель после тщательного предварительного контроля удостаивалась всё же ее благосклонной оценки, она, несмотря на мои протесты, подзывала меня к себе — в то время как я давно уже успел разобраться во всем представленном ассортименте — и робко указывала на приглянувшуюся ей пару. Стараясь не выдать своего раздражения, я подходил к ней и в вежливой форме посылал… в секцию женского белья, ибо, объяснял я, выбранная ею модель никуда не годится, поскольку, во-первых, она не соответствует закруглением своего мыска овалу футбольного мяча, во-вторых, у нее слишком короткий язычок и, в-третьих, это вовсе не футбольные тапочки, а легкоатлетические кроссовки. Тогда Мирыч, испытывая некоторое замешательство, вкрадчиво говорила: «Может, примеришь вон ту пару», — указывая рукой на баскетбольные кеды…
Итак, Мирыч затащила меня в спортивный магазин, где по своему обыкновению тут же устремилась в распростертые объятия продавца, с самого утра дожидавшегося именно такую покупательницу, с которой можно было бы запросто, по-свойски обсудить во всех подробностях специфические особенности спортивной обуви. С первого же взгляда на прилавок я понял, что по тем или иным причинам дальнейшему осмотру может быть подвергнут лишь один образец, да и тот совсем не дешевый. Как только я пересчитал в уме его долларовую стоимость, мне сразу же стало неимоверно скучно и как-то даже одиноко, потому что Мирыч продолжала увлеченно беседовать с продавцом, совершенно запамятовав о моем существовании. Наконец они выбрали подходящие, с их точки зрения, тапочки и пригласили меня на примерку, на что я без обиняков ответил категорическим отказом. Тогда они в пять секунд нашли им замену. В той же обходительной манере я сказал, что видел эти тапочки в гробу вместе с продавцом. Умоляющий взгляд Мирыча, исполненный любовной грусти и материнской печали, будто говорил: «Да на тебя никак не угодишь, футболист ты хренов. Ну да ладно, еще не всё потеряно. Я тут приглядела еще одну пару». Близился момент истины.