Чиркунов взял револьвер из ее руки, сел на полу, прислонился спиной к кровати, а Настя отскочила от него к Егору, который стоял у стола спиной к окну. Мишка поднял руку с револьвером и стал целиться то в него, то в нее, выбирая в кого первого выстрелить. Может быть, с минуту водил он так рукой. Долго, очень долго темная смертная дыра ствола мрачно смотрела на них, выбирала первую жертву, потом устало опустилась, уперлась в пол. Чиркунов поднялся, поправил портупею, сунул револьвер в кобуру, шагнул по осколкам разбитого стекла, резко хрустнул, но у двери остановился, взглянул на Настю:
— О сыне забудь! Ты для него умерла!
И вышел, скрылся в полутьме коридорчика.
Исчез Мишка из их жизни на три года, оставил в покое, ни разу не напомнил о себе, не омрачил их счастья.
Да, это были бесконечно счастливые годы! Три года! Три года восторженного счастья! Кто скажет, много это или мало для одной жизни? Конечно, можно произнести с горечью: всего три года, а можно восхититься: аж три года длилось их счастье! Больше тысячи дней и ночей! Больше тысячи раз они вместе встречали рассвет, больше тысячи раз держал в объятьях Егор ее прекрасное тело, наслаждался им, больше тысячи раз засыпал окольцованный ее тонкими, сильными и нежнейшими в мире руками, а пробудившись ото сна, чувствовал всякий раз ее теплоту, вспоминал, что она здесь, рядом, она! его Настенька! Его касаточка! Разве к этому можно привыкнуть всего за тысячу дней и ночей? Эти тысячи дней стоят в памяти как один долгий миг бесконечной радости! Вспыхивают, как звезды, отдельные мгновенья особенного восторга, особенной нежности: то видит он, как несутся они по улице Тамбова счастливые, спасаясь от шумного летнего ливня, хохочут, влетают, повизгивая от восторга, на крыльцо своего дома. Настя падает на скамейку, а он бросается снимать с ее ног мокрые босоножки и не удерживается от нахлынувшей нежности, начинает страстно целовать ее мокрые ступни; то видит Егор Настю на высоком берегу Цны теплой июльской зарей: воскресным утром они еще до рассвета поехали на рыбалку и остановились, присели в траву на берегу, поразившись чудесной картиной рождающегося дня, и долго молча сидели, прижавшись друг к другу, и им казалось, что они владеют всеми этими полями с васильками во ржи, туманом над утренним лугом, розовыми облаками, зарей, даже солнце медленно показывается из-за темной полоски леса, раздвигая небо, только для них. Как хороша была Настя, его касаточка! Какое у нее было чудесное лицо с чуть наивными восхищенными глазами!
Анохин сильно изменился в ту пору. Суровое, неподвижное прежде лицо оживилось, стало добродушнее, доброжелательнее, все чаще озарялось улыбкой, в глазах появился блеск, он стал откликаться на шутки, все чаще был слышен его голос, смех, и все чаще ловил он на себе заинтересованные женские взгляды. Эту перемену в нем быстро заметили и отметили на работе.
— Что с тобой? Ты чему улыбаешься? — остановил его однажды в коридоре начальник отдела Новиков.
— Весна, — развел руками Анохин.
— Хе, что-то для тебя раньше, что весна, что осень была. Ты чо, женился?
— Есть грех! — засмеялся Егор.
— А свадьбу зажал! Нехорошо!
— Я не мальчик, баловством заниматься…
Егору приятен был этот разговор. Он все чаще ловил себя на том, что ему хочется говорить о Насте, хочется поделиться с кем-то своей радостью, но он сдерживался, сказывалась многолетняя привычка. Раньше он был немногословным, а теперь охотно вступал в разговор со своими сослуживцами, но имени Насти ни разу не произнес среди них, ни словом не обмолвился о перемене в своей жизни, о своем счастье. Чтобы он ни делал, где бы он ни был днем, его никогда не покидала радостная мысль, что вечером он увидит Настю, будет разговаривать с ней, смотреть на нее, обнимать.
И все же счастье их нельзя было назвать безоблачным. Все время тяготило, мучило Настю, что Мишка отнял у нее сына, томила ее, не давала покоя тоска по Коленьке. И однажды Егор не выдержал, встретил Чиркунова после работы возле здания НКВД, отозвал в сторонку, попросил виновато:
— Разреши Настеньке видеться с сыном!
— У Николая нет матери, — быстро, сурово кинул Мишка и повернулся, намереваясь уйти, но Егор взял его за рукав, задержал.
— Погоди… Она же мать, страдает… Отдай ей сына, не мучь ни себя, ни ее…
— Сын мой, может, единственное, что держит меня на этой земле… и не делает из меня зверя! Надеюсь, ты понял, — резко выдернул он рукав. — Ты своего добился. Живи! А меня оставь в покое…
Об этом разговоре Егор никогда не сказывал Настеньке.
Как он ждал своего ребенка! Как мечтал о своем сыне, думал, что Настенька забудется с ним! Но радость отцовства была для него недостижимой. А Настеньке помогала отвлечься работа, чужие дети. Она была учительницей, преподавала в школе русский язык.
Но все имеет конец: и горе, и радость. Счастье — не лошадь: не везет по прямой дорожке. Первое предупреждение, что счастье их зыбко, ненадежно, хрупко пришло в тридцать седьмом году: в марте Анохина арестовали.
Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен.
Откровение. Гл. 13, ст. 10
Арестовали Егора неожиданно. Все шло хорошо, ни малейшего намека не было о каком-либо изменении к нему руководства угро, ничто не говорило об опасности. Позвали однажды в городской отдел НКВД будто бы по делу и там объявили об аресте, отправили в камеру, предложив подумать о своих преступных замыслах, взвесить свое положение и чистосердечно признаться. Два дня не трогали, два дня он маялся, думал о Настеньке: как она теперь там одна? Знает ли, где он? Представлял, как теперь мучается, страдает. На третий день повели на допрос. Следователя своего Анохин знал хорошо. Один раз, еще до Насти, вместе на рыбалку ездили, на Цну. Погуляли тогда славно. Следователь был мастак выпить, побалагурить. Свой парень. Звали его Василий Курбатов. Был он коренаст, круглолиц, курнос, темные волосы на его висках заметно серебрились, а под глазами набухли мешки. Он старательно делал вид, что не знаком с Егором, допрашивал строгим тоном и, видимо, сильно опасался, что Анохин напомнит ему о знакомстве. На первые формальные вопросы Егор отвечал быстро, серьезно, без фамильярности.
— Так, гражданин Анохин, у вас было время подумать о своих преступных замыслах против Советской власти. Надеюсь, вы понимаете, что чистосердечное признание смягчит вам наказание?
Вероятно, Курбатов ожидал, что Егор, как многие на его месте и как это бывало всегда, когда арестованным не объявляли, за что их держат в камере, начнет недоумевать, говорить, что не понимает, за что арестован, не знает, что от него хотят, и готовился к долгой работе с таким тертым и опытным человеком, как Анохин, но Егор неожиданно для следователя скомкал, спутал все его планы своими же первыми словами. Он сказал спокойно, делая голос для убедительности чуточку виноватым:
— Да, да, я понимаю, сам из органов… Влетела щука в вершу, нечего трепыхаться! Я все обдумал, взвесил и готов все выложить, написать… — Егор примолк на миг и закончил доверительно, обратился к Курбатову как к приятелю. — Понимаешь, Вася, вина моя перед Советской властью так велика, что она тебя неминуемо раздавит. Я расскажу, напишу все чистосердечно, но… самому Маркелину…
— Как же так? — растерялся Курбатов и живо положил ручку на стол. — Я твой следователь…
— Не суетись. Тут дело особой важности, ты сгоришь на нем… Разве тебе надоела твоя работа?
— Маркелин скажет, что я не справился, — пробормотал следователь.
— Маркелин тебе трижды спасибо скажет… Доложи ему, что припер меня к стенке фактами и сразу расколол, и я заявил, что выложу все только самому руководству. Дело, мол, очень секретное!
— Но протокол чист…
— Хорошо, пиши, я диктую.
Курбатов схватил ручку своими толстыми крепкими пальцами, придвинул протокол.
— Тигры любят мармелад, запятая… Нет, лучше тире, — продиктовал Анохин совершенно серьезно.
— Что это? — удивленно поднял глаза следователь.
— Пиши, пиши, Маркелин поймет, — приказал уверенно Анохин и продолжил медленно, как учитель на уроке, диктовать: — Тигры любят мармелад — люди ближнего едят. Точка. Ах, запятая, какая благодать кости ближнего глодать. Восклицательный знак. Записал? Теперь давай я распишусь… Вот так! — размашисто и твердо поставил он свою подпись. — Если ты это покажешь Маркелину сейчас, то через пять минут он будет здесь, — сказал Егор. — Можешь меня в камеру не отправлять, подержать здесь, чтоб не гонять конвой туда-сюда, не тратить время.
Все получилось так, как ожидал Анохин. Маркелин быстро примчался, вошел в комнату дознания не один, а со следователем Курбатовым. Егор встретил его со спокойным, даже несколько ироничным видом.
— В чем дело? Почему я понадобился? Почему нельзя следователю написать? — строго и раздраженно спросил Маркелин, но Анохин остро ухватил, что строгость и раздражение притворные, проскальзывала хорошо скрываемая потерянность перед неизвестностью, перед каким-то подвохом. Маркелин не глуп был. За протекшие три года в Тамбове он еще сильнее округлился. Щеки розовые, набухшие, подбородок отвис немного, и животик выпирать стал, сильно оттягивал ремень.