3. Зачала ли Мария через ухо, как утверждают Августин и Адобар?
4. Долго ли нам ещё ждать пришествия Антихриста?
5. Действительно ли имеет значение, какой рукой подтираться?
6. Как относиться к ирландской клятве, при которой правую руку возлагают на мощи святых, а левую — на мужской член?
7. Соблюдает ли природа субботу?
8. Правда ли, что чертям не страшны адские муки?
9. Как относиться к алгебраической теологии Крэга?
10. Правда ли, что святой Рош в младенчестве отказывался по средам и пятницам от материнской груди?
11. Как отнестись к отлучению от церкви хищных зверей в XVI веке?
12. Следует ли одобрить итальянского сапожника Ловата, который распял себя, предварительно оскопив?
13. Чем занимался Господь до сотворения мира?
14. Не может ли молитвенный экстаз стать в конце концов источником скуки?
15. Правда ли, что по субботам муки Иуды прекращаются?
16. Что если отслужить заупокойную мессу по живым?
И я прочитал молитву: Отче наш, иже неси на небесех, да не святится имя Твое, да не приидет Царствие Твое, да не будет воля Твоя. И т. д. Середина и конец просто восхитительны.
Именно в этом легкомысленном и очаровательном мире, в котором я нашёл прибежище, чаша моего терпения переполнилась.
Но я задавал себе и другие вопросы, более тесно, возможно, связанные со мной. Например, такие.
1. Почему я не занял у Габера немного денег?
2. Почему я подчинился приказу вернуться домой?
3. Что стало с Моллоем?
4. Тот же вопрос обо мне.
5. Что со мной станет?
6. Тот же вопрос о моём сыне.
7. Попала ли его мать на небеса?
8. Тот же вопрос о моей матери.
9. Попаду ли я на небеса?
10. Встретимся ли мы когда-нибудь на небесах все вместе: я, моя мать, мой сын, его мать, Йуди, Габер, Моллой, его мать, Йерк, Мэрфи, Уотт, Камье и прочие?
11. Что стало с моими курами и пчёлами? Жива ли ещё моя серая хохлатка?
12. Живы ли Зулу и сестры Эльснер?
13. Не изменился ли служебный адрес Йуди: площадь Акации, дом 8? Что если ему написать? Или даже навестить? Я бы всё ему объяснил. Что бы я ему объяснил? Я бы умолял его о прощении. О прощении чего?
14. Не была ли эта зима небывало холодной?
15. Сколько времени я прожил без исповеди и без причастия?
16. Как звали великомученика, который, находясь в темнице, закованный в цепи, покрытый ранами и паразитами, неспособный двигаться, освятил дары на собственном животе и дал себе отпущение грехов?
17. Чем бы мне заняться до прихода смерти? Неужели нет возможности приблизить его, не впадая в грех?
Но прежде чем устремить своё так называемое тело через эти пустоши, покрытые снегом, а в оттепель — слякотью, я хочу сказать, что часто думал о своих пчёлах, чаще, чем о курах, а видит Бог, о курах я думал часто. И думал я, главным образом, об их танце, ибо пчёлы мои танцевали, нет, не так, как танцуют люди, чтобы развлечься, но совсем по-другому. Мне казалось, что из всего человечества я один это знаю. Я исследовал это явление досконально. Лучше всего было наблюдать, как танцуют пчёлы, возвращающиеся в улей и обременённые, более или менее, нектаром, их танец очень разнообразен по фигурам и по ритму. В конце концов, я истолковал танец как систему сигналов, посредством которых прилетающие пчёлы, удовлетворённые или разочарованные своей добычей, сообщают вылетающим пчёлам, в каком направлении надо лететь, а в каком не надо. Но и вылетающие пчёлы танцевали и своим танцем, несомненно, говорили: Всё понятно, или: Не стоит беспокоиться. Вдали же от улья, в разгар работы пчёлы не танцевали. Здесь их лозунгом, вероятно, было: Каждый за себя, — если допустить, что пчёлы способны на подобные взгляды. Танец состоял, главным образом, из очень сложных фигур, вычерчиваемых в полёте; я рассортировал их по классам, каждый со своим предполагаемым смыслом. Оставалось ещё жужжание, настолько меняющееся по тону вблизи улья, что вряд ли эта перемена могла быть случайной. Сначала я предположил, что каждая фигура танца подчёркивается посредством свойственного ей жужжания. Но вынужден был отказаться от этой гипотезы. Ибо заметил, что одну и ту же фигуру (по крайней мере, то, что я называл одной и той же фигурой) сопровождало самое разнообразное жужжание. И тогда я сказал: Цель жужжания — не подчеркнуть танец, а наоборот, видоизменить его. А именно, одна и та же фигура меняет свой смысл в зависимости от жужжания, её сопровождающего. Я собрал и классифицировал огромное количество наблюдений на эту тему, и не безрезультатно. Однако следовало учитывать не только фигуру танца и жужжание, но и высоту, на которой та или иная фигура исполнялась. Я пришёл к убеждению, что одна и та же фигура, сопровождаемая одним и тем же жужжанием, на высоте четырёх метрах от земли означает вовсе не то, что на высоте двух метрах. Ибо пчёлы танцевали не на любой высоте, не где попало, напротив, имелось три-четыре уровня, всегда одни и те же, на которых они и исполняли свой танец. Если бы я поведал вам, какие это уровни и каковы между ними соотношения, ибо я тщательно их измерил, вы бы мне не поверили. А сейчас далеко не тот момент, чтобы вызывать к себе недоверие. Меня бы обвинили в том, что я работаю на публику. Несмотря на все усилия, которые я приложил к решению этих вопросов, я был потрясён непомерной сложностью пчелиного танца, наверняка включающего в себя и другие компоненты, о которых я даже не подозреваю. И я произнёс с восторгом: Вот то, что можно изучать всю свою жизнь, так ничего в этом и не поняв. На протяжении моего возвращения, когда я мечтал о крохотной радости, размышления о пчёлах и их танце утешали меня более всего. Ибо я, как и прежде, мечтал о крохотной радости, хотя бы изредка! В конце концов, я охотно согласился, что пчелиный танец ничуть не лучше танцев народов Запада, фривольных и бессмысленных. Но для меня, сидящего возле залитых солнцем ульев, созерцание танца пчёл навсегда останется благородным и разумным занятием, которое не в силах опорочить размышления такого человека, как я. Я никогда не буду судить пчёл слишком строго, как судил Господа, которому меня научили приписывать мои собственные чувства, страхи, желания и даже тело.
Я уже говорил о голосе, который давал мне приказы или, скорее, советы. Именно по пути домой я услышал его впервые. И не обратил на него внимания.
Что касается физиологии, то мне казалось, что я быстро становлюсь неузнаваемым. И когда я проводил ладонями по лицу, характерным и более, чем когда-либо, простительным жестом, лицо, к которому прикасались мои ладони, было уже не моим лицом, а ладони, которые прикасались к моему лицу, были уже не моими ладонями. И однако же главное в прикосновении оставалось тем же, что и в былые времена, когда я был гладко выбрит, надушен и горд своими нежными белыми руками интеллигента. И мой живот, который я не узнавал, по-прежнему оставался моим, моим стариной-животом, благодаря уж не знаю какой интуиции. Сказать по правде, я не только знал, кто я такой, но и ещё острее и яснее, чем прежде, узнавал себя, несмотря на глубокие рубцы и раны, которые меня покрывали. С этой точки зрения я был не так удачлив, как мои знакомые. Жаль, если последняя фраза не несёт в себе столько оптимизма, сколько могла бы. Кто знает, не заслужила ли она право звучать менее двусмысленно.
Но есть ещё и одежда, которая так плотно прилегает к телу, что, так сказать, неотделима от него, в мирное время. Признаться, я всегда был чувствителен к одежде, хотя я далеко не денди. Грех было бы жаловаться на мой костюм, прочно и мастерски сшитый. Конечно, покрыт я был недостаточно, но кто в этом виноват? Мне пришлось расстаться с соломенной шляпой, не приспособленной к суровой зиме, и с гольфами (две пары), которые холод и сырость, трудные переходы и нехватка моющих средств буквально свели на нет. Зато подтяжки я ослабил до отказа, так что бриджи, очень мешковатые, по моде, спускались до самых икр. При виде голубоватой кожи в промежутке между бриджами и башмаками, я вспоминал иногда о своём сыне и о том ударе, который нанёс ему — так возбуждает память мельчайшая аналогия. Башмаки мои давно перестали гнуться, из-за отсутствия ухода за ними. Так защищается дублёная кожа. Сквозь башмаки свободно циркулировал воздух, предохраняя, возможно, мои ноги от замерзания. Сходным образом мне пришлось, к сожалению, расстаться и с трусами (две пары). Они сгнили по причине моего недержания. И низ моих бриджей, пока тоже не истлел, созерцал мою щель на всём её блистательном протяжении. Что ещё я выбросил? Рубашку? Ни за что! Я часто переворачивал её наизнанку и задом наперёд. Позвольте сосредоточиться. У меня было четыре способа носить рубашку. Передом вперёд лицевой стороной, передом вперёд изнаночной, задом наперёд лицевой и задом наперёд изнаночной. На пятый день я начинал всё сначала, в надежде таким образом сохранит! её. Это ли сохранило её? Не знаю. Она сохранилась. Пострадать в мелочах — значит открыть себе путь к великому, со временем. Что ещё я выбросил? Сменные воротнички? Да, я выбросил их все до одного, и даже раньше, чем они сносились. Но галстук я сохранил и даже носил его, завязав вокруг голой шеи, из чистой бравады, конечно же. Галстук был в горошек, цвет не помню.