Тем не менее бедностью считалось что-то другое. Вот если бы наша комната освещалась лампочкой без абажура, или в праздник на столе не было бы скатерти, или не было бы денег на новогоднюю елку…
С тех пор сменилось несколько эпох. Оказывается, сегодня наличие в доме цветного телевизора ничего не говорит о материальном положении семьи. С другой стороны, отсутствие телевизора несомненно свидетельствует о глубокой нищете.
А можно ли назвать бедной семью российских горожан, где есть не только холодильник, кухонный комбайн и стиральная машина, но еще дача на «шести сотках»? Оказывается, можно — и притом именно бедной и даже почти нищей, а не просто малообеспеченной. Потому что в огромном числе случаев это имущество было нажито до реформ начала 90-х.
Тем временем подрастали дети, дряхлели их дедушки и бабушки, люди теряли сбережения и работу, ветшало жилье, обучение становилось платным, а лекарства недоступно дорогими.
Что же, в таком случае, считать богатством? И что — просто обеспеченностью, то есть не бедностью? Понятия бедности и богатства всегда относительны, а в российских условиях — тем более. Так что пословица «у одних щи жидки, у других жемчуг мелок» весьма точно отражает нашу сегодняшнюю жизнь.
Как видно из книг Глазычева и Нефедовой, российские города и села обретаются в крайне неоднородном экономическом и историческом пространстве. К тому же городская и сельская бедность — это принципиально разные виды бедности.
На селе лес, пруд или речка, где-то холмы и дали, где-то цветущие по весне степи, но везде свой огород и, как правило, свое молоко и яйца, то есть относительно нормальное питание. Дрова для бани всегда найдутся, а отсутствие канализации, как видно из данных Нефедовой, для села правило, а не исключение, поэтому это и не воспринимается как лишение. Зато «живых» денег нередко просто нет, а «культура» доставляется только телевизором. Правда, телевидение есть практически везде.
В городе, где есть хоть какая-то промышленность, непременно будут дым, гарь и свалки; нередко и вода, и воздух мало пригодны для жизни. Голода в России нет, но в городах экономят прежде всего на еде и часто питаются из рук вон плохо. За счет этого «живые» деньги в городе есть даже у бедных, хоть и в заведомо недостаточном количестве. Видя по телевизору учителей или медсестер, которые годами сидят без должной зарплаты, я всякий раз отмечаю, что у меня нет ни такой шубы, ни такой меховой шапки.
Правда, все горожане зависят от «своего» центра: то не топят, то не подают воду. Но поскольку в подобные ситуации попадают сразу все жители города или района, то здесь скорее наблюдается равенство в беде, чем контрасты. Впрочем, богатство и бедность всегда определяются применительно к «нормальным» для данной местности условиям. В провинции на мою академическую зарплату и пенсию можно спокойно жить, а в Москве — только сводить концы с концами.
Но и в пределах Москвы обеспеченность и бедность — понятия относительные.
У меня есть знакомая семья, где присутствуют все принятые в науке показатели обеспеченности — хорошая квартира в центре, немаленький дачный участок с садом, большая домашняя библиотека, фортепьяно и даже фамильное серебро. Меж тем семья эта является откровенно бедной, поскольку в ней один кормилец (мама-учительница) и двое иждивенцев (бабушка с грошовой пенсией и дочь-школьница), а все упомянутое имущество, кроме видеомагнитофона, унаследовано от предыдущих поколений.
Любопытна реакция двух моих собеседников на рассказ об этой семье. «Раз они такие богатые, пусть продадут библиотеку и свое серебро», — сказал юноша, приехавший из провинции в Москву учиться. «Надо сдать квартиру и переехать на дачу», — заключила энергичная приятельница, работающая в большом банке.
Юноше пришлось объяснить, что старые книги теперь сложно продать даже по бросовой цене, а за старинное серебро будет предложена и вовсе оскорбительная сумма. Приятельнице я ничего объяснять не стала, раз уж она не сообразила, что обычная старая дача — это не «новорусский» коттедж. К тому же при таком раскладе маме-учительнице пришлось бы изъять из своей жизни минимум четыре часа, ежедневно проводимых в электричке, лишить дочь детской библиотеки и встреч со школьными друзьями, а бабушку — еще и медицинской помощи.
Однако же мои собеседники отчасти правы. Только правы они вообще, а не в частности. Юноша вырос хоть и в российской глуши, но в традиционной армянской семье. Его отец, скромный фельдшер, за свою жизнь сумел собрать большую библиотеку. Естественно, что, с точки зрения сына, много книг — это прямо-таки сокровищница, равно как и все то, что унаследовано от поколений предков.
Что касается переезда на дачу ради жизни за счет сдачи внаем московской квартиры, то этот вариант с некоторых пор перестал быть экзотикой. Но он хорош для крепких пенсионеров — умельцев с машиной «Нива», но никак не для «безлошадных» семей со старыми и малыми, да еще с кормильцами, привязанными к Москве работой.
Впрочем, дело не только в работе как таковой и не только в особой ценности жизни именно в центре Москвы. И работа, и место жительства существенно влияют на ту систему социальных связей, в которую человек включен и на которую во многом опирается. В описанной мною семье девочке долго не покупали почти ничего, кроме обуви, — в малодетных семьях ребенок вырастает из кофточек и курточек быстрее, чем они изнашиваются, поэтому детская одежда дрейфует по друзьям, знакомым по работе и друзьям знакомых вместе с коньками для фигурного катания, детскими колясками и стульчиками.
То же касается и многих других, вовсе не детских, вещей. В разные семьи по очереди переехали моя механическая пишущая машинка, потом — электрическая, потом — стиральная машина, позже — мой первый компьютер. Да и мне тоже кое-что перепало: ведь обмениваются не только вещами, но яблоками, вареньем и услугами.
Среди моих друзей никто не пользуется парикмахерской. Я стригу мужа, меня стрижет подруга, ее стрижет ее муж, а своего ребенка она стрижет сама. Стрижка — процесс довольно долгий. Однажды, пока я терпеливо сидела под простыней, мы с подругой разговорились о бедности. Как раз тогда ее брат-музыкант и отец-профессор одновременно потеряли работу, а я обнаружила, что моя «докторская» зарплата в Академии наук меньше, чем сумма, которую наша семья вынуждена ежемесячно тратить на медицину.
Мы пришли к выводу, что бедность — это феномен психологический в той же мере, что и экономический. Не случайно так тяжело переживается именно не абсолютная, а относительная бедность. Тем из моих знакомых, кто работает в процветающих фирмах, глянцевых журналах или рекламных агентствах, нередко приходится напоминать, что я вынуждена выбирать между Интернетом и парикмахерской, между покупкой кофе и подпиской на журнал. Меня это не задевает — но в избытке примеры, когда именно чувство униженности бедностью блокирует всякие попытки противостоять обстоятельствам.
Тем более любопытно было узнать из книги известного социолога Н. Е. Тихоновой, что этот феномен давно изучается и называется социальной эксклюзией. Под социальной эксклюзией понимается именно процесс сползания в бесперспективную бедность, сопровождающийся разрывом социальных связей.
Однако не все бедные, испытывающие чувство «отверженности», действительно переживают особые лишения (разумеется, я не имею в виду одиноких стариков, беспомощных больных, семьи беженцев и потерявших кормильца). По-видимому, можно быть бедным, но нельзя считать себя бедным сколь угодно долго, ибо именно истощение психологического ресурса приводит к сползанию в «отверженность». В частности, если доминантой является осознание себя жертвой обстоятельств и ощущение бессилия перед жизнью, если человек склонен считать именно свою ситуацию безвыходной, то эксклюзия ему гарантирована.
Хотя данные социологов говорят о том, что наше население определяет «черту бедности», равно как и «черту богатства», в зависимости от собственных доходов, важную роль в оценке себя и других имеет обладание тем, что Бурдье назвал «символическим капиталом». Можно спорить о том, есть ли у нас общество, но несомненно, что субъективно человек как-то определяет для себя свое «положение в обществе» — например, через свою референтную группу.
Мне случилось наблюдать сползание в глубокую социальную эксклюзию семьи, по российским понятиям отнюдь не бедной, но неожиданно потерявшей прежнюю референтную группу. В семье из трех человек (супружеская пара с сыном-школьником) главой семьи была жена, работавшая в весьма престижном отраслевом институте, хотя и на малозначительной должности. Муж зарабатывал примерно столько же, но трудился он в какой-то конторе с не слишком звучным названием, так что знакомые семьи «вербовались» только из круга жены, ценности которого и культивировались.