– Если ты считаешь, что я способен на подобный поступок, зачем посылать меня на борт одного из твоих кораблей?
Виктор вплотную приблизил свое лицо к лицу юноши, так что со стороны это походило на сцену ссоры двух марионеток.
– Ведь ты превосходный письмоводитель, а нам нужны такие на каждой эскадре, чтобы составлять акты о захвате трофеев и безотлагательно вносить в опись все товары, пока какой-нибудь плут не успел еще запустить руку в казну Республики – Взяв перо и линейку, комиссар расчертил большой лист бумаги на шесть колонок. – Подойди ближе и не делай, пожалуйста, такого дурацкого лица, – продолжал он. – Вот как тебе надлежит вести «Книгу трофеев». Первая графа: «Перечень захваченных товаров». Вторая графа: «Стоимость товаров, проданных с торгов» (если таковые будут происходить). Третья графа: «Пять процентов в пользу больных и раненых, находящихся на кораблях». Четвертая графа: «Пятнадцать сотых процента в пользу казначея вышеозначенных инвалидов». Пятая графа: «Доля капитанов корсарских кораблей». Шестая графа: «Законные издержки, связанные с отправкой товаров» (если по каким-либо причинам их придется отсылать с другой эскадрой). Все понятно?…
В эту минуту Виктор Юг походил на почтенного провинциального лавочника, занятого составлением годового баланса. В его манере держать перо еще оставалось что-то от бывшего коммерсанта и булочника из Порт-о-Пренса.
Гремели пушки, звучали торжественные марши, реяли на ветру трехцветные знамена – небольшие эскадры одна за другой покидали гавань Пуэнт-а-Питра. В последний раз проведя ночь с мадемуазель Аталией и яростно искусав ее грудь, ибо кипевшая в нем злоба еще не утихла, Эстебан задал любовнице такую трепку за доносы и наушничество, что ягодицы у нее покрылись синяками, – у молодой мулатки было очень красивое тело, и обезображивать его у юноши просто не поднималась рука; она рыдала, раскаивалась и, быть может, впервые была в него по-настоящему влюблена. Аталия помогла Эстебану одеться, величая его при этом «Mon doux seigneur» [86], и теперь, стоя на корме брига, который уже оставил позади островок Кошон, молодой человек смотрел на все более удалявшийся город с чувством облегчения. Эскадра, состоявшая из двух небольших кораблей и одного покрупнее, на котором и предстояло плыть Эстебану, показалась ему, по правде говоря, слишком слабой и жалкой для того, чтобы сражаться с крепкими люгерами англичан и с их узкими, стремительными куттерами. И все же это было лучше, чем оставаться в неистовом мире, который создал Виктор Юг, решивший во что бы то ни стало возвеличить себя и сделаться незаурядной личностью, Юг, которого в американских газетах уже именовали «Робеспьером Антильских островов»… Теперь Эстебан дышал полной грудью, как будто спешил очистить свои легкие от миазмов. Эскадра выходила в открытое море, а дальше лежал безбрежный океан, океан опасных одиссей. Чем больше корабли удалялись от берега, тем синее становилось море, и вся жизнь теперь подчинялась его ритму. На борту установился строгий распорядок, каждый занимался своим делом: баталер не вылезал из провиантской камеры, плотник менял уключины на шлюпке, этот смолил дно, тот регулировал ход часов, а кок изо всех сил старался, чтобы мерлан, выловленный для закуски, был подан ровно в шесть часов на офицерский стол и чтобы дымящаяся похлебка из порея, капусты и батата была разлита в миски матросов еще до того, как на небе вспыхнут багровые краски заката. В первый же день все почувствовали себя так, словно вернулись к нормальному существованию, к повседневной размеренной жизни, которую не нарушал устрашающий стук гильотины, – удаляясь от всего преходящего и беспорядочного, они приобщались к миру неизменному и вечному. Отныне они станут жить без парижских газет, не будут читать защитительные речи и протоколы дознаний, не будут прислушиваться к ожесточенным спорам; вместо этого им предстоит созерцать солнце, беседовать со светилами, вопрошать горизонт и Полярную звезду… Едва только «Друг народа» вышел на морской простор, как неподалеку показался молодой кит, выбрасывавший вверх струю воды со щедростью водомета; решив, что один из кораблей собирается напасть на него, гигант в испуге нырнул в глубину. И в волнах, казавшихся при вечернем освещении почти фиолетовыми, Эстебан еще долго различал его огромный силуэт и густую тень на поверхности моря – кит походил на какое-то допотопное животное, которое заплыло в чуждые ему широты и вот уже много веков блуждает тут…
Несколько дней на горизонте не показывался ни один корабль, и маленькая эскадра, состоявшая из брига и двух меньших кораблей – «Декады» и «Аврала», казалось, не столько готовилась к наступательным операциям, сколько совершала увеселительную прогулку. Суда бросали якорь в небольших бухтах, паруса убирали, и матросы высаживались на берег: одни рубили дрова, другие собирали съедобные ракушки – ракушек этих было так много, что их находили даже глубоко в песке, – и все, пользуясь случаем, бродили среди тянувшихся вдоль моря зарослей либо купались в тихих заливах. Ранним утром вода была такая ясная, прозрачная и свежая, что Эстебан испытывал физическое наслаждение, походившее на то, какое испытывает чуть захмелевший человек. Барахтаясь в неглубоком месте, там, где он доставал ногами дно, юноша учился плавать и, когда наступала пора возвращаться на берег, никак не мог решиться вылезти из воды; он чувствовал себя настолько счастливым, до такой степени окутанным и пропитанным ярким светом, что нередко, вновь оказавшись на суше, спотыкался и пошатывался, как пьяный. Эстебан называл это «опьянением водой», он подставлял свое обнаженное тело лучам восходящего солнца, лежал ничком на песке или опрокидывался на спину, широко разбрасывал руки и ноги, и на лице у него появлялось такое восторженное выражение, что он походил на мистика, испытывающего блаженство от созерцания несказанной красоты. Порою, движимый незнакомой ему прежде энергией, которую пробуждал в нем новый образ жизни, юноша подолгу гулял среди утесов: он карабкался на них, перепрыгивал со скалы на скалу, шлепал босыми ногами по воде и восторгался всем, что видел вокруг. У подножия каменных громад находили себе пристанище веточки звездчатых кораллов, пятнистые и поющие раковины Венеры, изысканной формы улитки, спиральные и остроконечные раковины которых вызывали в памяти башни готических соборов. Встречались здесь и блестевшие, как стеклянные бусы, колючие багрянки, брюхоногие моллюски, похожие на веретено, – словом, целый сонм морских животных, обитающих в раковинах, которые под скромной известковой оболочкой скрывают великолепные, отливающие янтарем недра. Морской еж ощетинивал свои темно-лиловые иглы, пугливая устрица захлопывала створки раковины, морская звезда, почуяв шаги человека, сжималась, а губки, налипшие на подводную часть утеса, искрились на свету. В этом удивительном море вокруг Антильских островов даже булыжники на дне океана казались изысканными и поблескивали, как парча; одни были безукоризненно круглые, словно их обтачивали на шлифовальном станке; другие обладали причудливой формой – как будто под влиянием внутренних сил самой материи готовы были прийти в движение; некоторые были вытянуты в струну и заострены, иные смахивали на стрелы. Встречались тут и прозрачные камни, отсвечивавшие алебастром, и камни, похожие на фиолетовый мрамор или на мерцающий под водой гранит, и неказистые камни, покрытые съедобными улитками, – их мякоть, напоминавшую по вкусу водоросли, человек доставал из крохотной темно-зеленой раковины с помощью шипов кактуса. Самые необычайные кактусы, точно часовые, высились на берегах этих безымянных Гесперид, где во время своих опасных морских переходов отдыхали корабли; тут можно было увидеть и высокие зеленые канделябры, и увенчанные зеленым шлемом рыцарские доспехи, зеленые фазаньи хвосты, зеленые сабли и зеленые шишки, колючие арбузы и стелющиеся по земле айвовые деревья, – под обманчиво гладкой оболочкой их плодов таились шипы; словом, то был целый мир, недоверчивый, коварный, всегда готовый ранить обидчика и при этом вечно раздираемый актом рождения красного или желтого цветка: человек может овладеть таким цветком, только уколовшись, а затем, если он сумеет преодолеть новый барьер из жгучих колючек, то доберется наконец и до вожделенного дара – сочных плодов кактуса. Вооруженные до зубов, усеянные острыми, как гвозди, колючками растения, мешавшие взобраться на гребни холмов, где поспевали аноны, как бы повторялись внизу, в кембрийском мире, в виде коралловых лесов: там гнездились переливчатые, пламенеющие золотом деревья с бесконечными и многообразными мясистыми ветками, резными, как кружево, или продырявленными, как сито; они походили на деревья, описанные алхимиками, магами и чернокнижниками, они напоминали крапиву, выросшую на дне морском, или какой-то огнедышащий плющ, и этот причудливый мир подчинялся таким загадочным и сложным законам и ритмам, что утрачивалась всякая грань между недвижным и трепещущим, между растением и животным. В то время как на земле все больше сокращалось число различных зоологических форм, коралловый лес сохранял первые причуды животворящей Природы, первые свидетельства ее буйной расточительности: все эти сокровища лежат на такой глубине, что, желая полюбоваться ими, человек подражает рыбам, – видно, недаром его зародыш в своем развитии проходит через стадию рыб, и человек порою тоскует по жабрам и хвосту, которые позволили бы ему избрать местом своего постоянного жительства великолепные морские пределы. Коралловые леса казались Эстебану осязаемым, близким, но недоступным прообразом потерянного рая, где деревья, которым первый человек на своем неразвитом младенческом языке дал первые, нетвердые названия, наделены кажущимся бессмертием этой пышной флоры, этой дароносицы, этой неопалимой купины: для нее осень и весна знаменовались только изменениями оттенков да легкой игрою теней… С величайшим изумлением Эстебан обнаруживал, что во многих местах море через три века после открытия Америки только-только начинало выбрасывать на берег отшлифованное стекло, стекло, давно изобретенное в Европе, но в те далекие времена неизвестное в Новом Свете: бутылки, флаконы, графины, форма которых не была еще знакома обитателям здешнего материка; попадались тут и зеленые стекла с матовыми пятнами и пузырьками; и тонкие осколки витражей, предназначенных для строившихся в ту далекую пору кафедральных соборов, витражей, с которых вода смыла сцены, взятые из жития святых; и стекла, уцелевшие во время кораблекрушений – выброшенные на океанский берег, они казались загадочными и новыми, волны все дальше выносили их на сушу, отполировав с таким искусством, словно это сделал шлифовальщик или ювелир: их потускневшим граням вновь возвращался блеск. Эстебану встречались совершенно черные береговые откосы, усыпанные мельчайшими частицами аспида и мрамора, – под солнечными лучами они вспыхивали тысячью искр: и желтые переливающиеся откосы, на которых каждый морской прилив оставлял свои узоры, а потом стирал их и вновь рисовал; и белые, такие белые, столь ослепительно-белые откосы, что каждая песчинка на них казалась пятном; то были обширные кладбища, где покоились ракушки, – разбитые, раздавленные, расплющенные, раздробленные, превращенные в мельчайшую пыль, она просачивалась сквозь пальцы, как вода, которую не удержать в горсти. Было Удивительно обнаруживать во множестве этих океанид гнездившуюся повсюду жизнь, жизнь лепечущую, пробивающуюся, цепкую: она продолжалась и на источенных водою утесах, и на плывущих по морю древесных стволах, и трудно было разобраться в том, что же принадлежит тут растительному царству, а что животному, что принесено, прибито к берегу волнами, а что движется по собственной воле. Здесь иные рифы сами себя создавали и выращивали; скала становилась больше; погруженная в воду каменная громада на протяжении тысячелетий совершенствовала свою форму, – а вокруг кишели рыбы-растения, грибы-медузы, мясистые морские звезды, блуждающие водоросли, папоротники, которые в разное время дня окрашивались в шафрановый, синий или пурпурный цвет. На стволе мангрового дерева под водой вдруг появлялась пыльца, напоминавшая муку. Белые крупинки превращались в тонкие, как пергамент, листочки; листочки эти затвердевали, набухали и становились чешуйками, которые, точно пиявки, присасывались к дереву, а позднее в одно прекрасное утро на нем появлялись устрицы в жемчужно-серых ракушках. Моряки ударами мачете отрубали от ствола ветви, усеянные устрицами, и приносили их на корабли; то были невиданные растения, покрытые морскими ракушками, одновременно ветви и гроздья, пучки листьев, пригоршни раковин и кристаллов соли, и никогда еще, пожалуй, люди не утоляли голод яствами более необычными и причудливыми. Пожалуй, ни один символ не передает лучше сущность моря, чем античный миф о нереидах, прекрасных обитательницах морских глубин; они приходили на память при взгляде на нежную плоть устриц, выглядывавших из розовой полости раковин-крылоножек, в которые вот уже много веков дуют гребцы архипелага; прикладывая губы к раковине, они извлекают из нее чуть хриплый звук, напоминающий пение трубы, рев Нептунова быка – солнечного зверя, – разносящийся над безбрежными просторами, открытыми лучам дневного светила…