Она таяла, исходя предрассветной тоской. Она безмолвно вопила о своем отчаянии.
И в глазах ее была – смерть. И в губах ее была – смерть. И на лбу ее была – смерть.
Последний раз он был в Берлине года три назад, с театром братьев Ферманов.
Те обкатывали в Европе свой новый спектакль – «Lik-2-Lok» («Сны об острове чудовищ»), в котором у Пети было два самостоятельных номера, один из них – с Эллис, но в странном воплощении.
Режиссер спектакля Роберт Ферман дважды прогнал их танец, прищелкивая в такт музыке пальцами, крылышкуя локтями и с упоением обводя подбородком ритмы знаменитого свинга. Наконец сказал:
– Жаль. Не вписываетесь… А танец хорош! – И с внезапным оживлением: – Слушай, а нельзя ли придумать какой-нибудь… шабаш? Что-то бесконтрольное, разнузданное, что будоражит, как… – и пощелкал в воздухе невидимыми кастаньетами, – эротический сон, ну… с монстром, не знаю? У нас ведь чудовища, монстры, понимаешь?..
И на другой день Петя уже репетировал, облаченный в шкуру гориллы, – идея Роберта. Тот был ужасно доволен и утверждал, что номер от этого только выиграл, что танец «приобрел наконец эротическую терпкость и взрывает тухлую благопристойность обывательского сознания»… Одним словом, благодарение всем богам, что Лиза его не видела.
В то лето он вынужден был оставить ее одну на целых два месяца – контракт с Ферманами был жестким и выходных почти не предусматривал, зато этим мохнатым танцем с Эллис он за лето заработал (кормилица, кормилица!) вполне пристойные деньги: публика осаждала оранжево-клетчатый шапито как безумная, так что приходилось играть дополнительные спектакли даже в считаные свободные дни.
Однако, вернувшись, Лизу он нашел совсем одичалой. А ведь, казалось, все предусмотрел: завалил ее работой, накупил целый воз дисков с хорошими фильмами, обязал Тонду ежеутренне звонить, взбадривать ее; сам трезвонил каждую свободную минуту – даже перед выходом на сцену, тревожно вслушиваясь в отрывистые хрипловатые фразы, трижды повторяя один и тот же вопрос, чтоб вытянуть из ее голоса хоть на вершок наивной слепой надежды, хотя бы минуту успокоения.
Тогда и Хана сказала ему:
– Ты, Петя, больше не уезжай. Всех денег не заработаешь, а вот такую больную девочку лучше одну не бросать. Мало ли что ей взбредет!
Как выяснилось, в отсутствие Тонды Лиза дважды вламывалась в мастерскую на Кармелитской и переворачивала там все вверх дном. Ее искала, мрачно предположил Тонда.
Понимаешь, она ходит по городу – ищет, пояснила Хана, хотя он в ее пояснениях не нуждался. Но когда Хана проговорилась, что однажды Лиза полдня рыскала на Карловом мосту, останавливая туристов и приставая к продавцам поделок с вопросом: не видал ли кто ее сестру, в точности на нее похожую… – он смертельно перепугался.
– Как ты думаешь, – спросила его Хана, она догадывается, что та – здесь, у меня?
Он сказал ей:
– Хана, заткнись.
И, в отчаянии закрывая глаза, воображал, как обезумевшая его жена всюду рыщет, дабы лишний раз убедиться: там, в гастрольном кружении по городам Европы, где когда-то вдвоем они выходили на сцену, он ежедневно сжимает в объятиях ту. И с тоской вспоминал, как она в исступлении кричит: «Исчадие ада! Гладкая мертвячка, зенки стеклянные! Ведьма, ведьма, разлучница!»
И на другой день после его возвращения они с Лизой вылетели в Иерусалим – накатанной, будь она проклята, дорогой.
Так что на следующий сезон от выездного контракта у Ферманов он отказался. Сейчас позволял себе выезжать с Эллис только на день-два, на фестивали, на «дни города» или в ближние замки – Нелагозевес, Либоховице, Пернштейн, – где устраивали представления на деревянном помосте, установленном прямо в подворье замка, и где можно было затеряться среди сокольничих в средневековых костюмах, с обученными соколами на руках, среди фокусников на ходулях, извлекающих петухов и кроликов из-под пестрых своих хламид, среди бликующего разноцветья рядов керамического базара, в беззаботной толпе, поглощающей брамборачки, трделники с корицей, медовину и местное вино – не говоря уже о пиве.
Все это были довольно скромные заработки, но выступления в слепленных на скорую руку программах, да продажа кукол и небольшие доходы от «воркшопов» у Прохазок, да летний промысел на Карловом мосту или на Кампе давали возможность держаться на плаву.
* * *
…Он вышел из вагона на Хауптбанхофф и решил потратиться на такси – профессор Вацлав Ратт жил в восточной части Берлина, в районе Хакешер Маркт, недалеко от Александерплатц.
В блекло-сером от рассыпанного по дорогам и тротуарам тертого щебня, в потерявшем все краски, отмороженном Берлине было снежно и ветрено – как и по всей Европе. Картину спасали дружно теснившиеся на всех площадях деревянные, цвета медовых пряников, избушки рождественских базаров. С каждым годом те вылупляются все раньше, и, надо полагать, скоро публика уже в сентябре радостно кинется закупать традиционные марципаны и крендельки.
На площади перед вокзалом высилась елка, неутомимая музыка погоняла горбатую карусель, и гигантский огненный гриль уже печатал миллионный тираж стейков и местных сосисок «кэрри-вурстен». В зеркальных орбитах елочных шаров отражались искаженные панорамы потных лбов и мясистых носов, а кривые пещеры жующих ртов весело перемалывали тонны рождественской снеди.
В морозном воздухе над этими вертепными деревеньками прорастали, свиваясь в пахучие сети, пряные запахи корицы, гвоздики, жареного миндаля; и горячий пар глинтвейна – лучшего в мире горючего для замерзшей утробы – возносился к войлочным небесам.
Таксист – пожилой коренастый немец в дутой безрукавке на плотном торсе, с надранными морозцем летучими ушами – не умолкал всю дорогу. Петя имел глупость разок протянуть «о, йа, йа-а…» и за это угодил в непрерывный монолог. Судя по частому употреблению словечка «шайсе!» – это была жалоба на погоду. Когда надоело, он пронзительным сопрано запеларию Аиды. Дядька чуть не врезался в бампер впереди идущей машины, судорожно пробежался пальцами по кнопкам выключенного радио и вытаращился на пассажира в зеркальце заднего обзора. Тот невозмутимо вежливо улыбался плотно сомкнутыми губами, ария звучала… машина стояла, как валаамова ослица, хотя уже выпал зеленый…
– Езжай уже, блядь, – попросил Петя душевно, по-русски. И дальше они молча ехали до пункта назначения под пересверк ошалелых глаз водителя.
Аугустштрассе… Что ж, вполне логичный адрес для профессора-античника, если, конечно, речь идет именно об императоре Августе. Петя помнил эту улицу летней: мощеную мостовую, пушкинские фонари, подстриженные кроны платанов, чистенькие, пастельных тонов фасады зданий. Тем летним вечером над столиками, вынесенными на тротуары, витала тихая музыка, и жужжала-гудела-булькала сытная, маково-марципановая немецкая речь.
Сейчас нахохленная улица будто запахнула полы длинного заиндевелого тулупа.
Где это? Кажется, в «Элегии» Массне: «Не-ет, не верну-уть, не вер-нуть никогда-а ле-етние дни…»
Он поднялся по широким ступеням к дверям подъезда и помедлил, прежде чем набрать код квартиры.
Всю дорогу мысленно выстраивал предстоящий разговор, обдумывая стиль и стратегию, и в поезде все казалось довольно логичным. («Если возникнет такая необходимость, я ему объясню, что… но если он спросит о… нет, скажу: вот об этом я не хотел бы упоминать…») Сейчас тема предстоящей встречи с человеком, как ни крути, научной складки казалась ему нелепой и неуместной. Нечто вроде выступления студентов-кукольников в сталелитейном цеху во время обеденного перерыва. Такое тоже бывало в его карьере.
Хотя, судя по телефонной беседе – если это назвать беседой, – профессор мог оказаться и вполне забавным.
– Вот на таком-то английском вы собираетесь вести со мной деловые переговоры? – осведомился по-русски веселый баритон после двух-трех его вступительных фраз. – Уж лучше бы на чешском обратились.
– На чешском я говорю примерно так же, – отозвался Петя, и его собеседник на другом конце провода расхохотался.
– Вижу, вы настоящий полиглот, – сказал он. – Ладно, не тужьтесь. Я великодушен. Я тридцать лет прожил с русской женой, уж как-нибудь переварю и вас…
Дверь квартиры открылась рывком, и Петя внутренне ахнул: настолько кукольным человеком оказался профессор Вацлав Ратт. Начать с того, что он стоял в прихожей натопленной квартиры в рыжем канадском пуховике, в ботинках и в оранжевых вязаных перчатках на руках. Высоченный, тощий даже в зимней одежде, на журавлиных, в облипочку, джинсовых ногах…
– О, не-е-ет! – простонал с трагической гримасой. – Кто мог предположить, что человек вашей профессии окажется настолько точным?!