И тут Гленн вдруг сам рявкнул мне:
— Никогда мне больше не звони!
Я подогнала машину поближе к выходу из магазина и стала дожидаться Иэна. Несмотря на подкатывающие к горлу необъяснимые и какие-то невнятные слезы, я испытывала облегчение. Гленна больше не было, Рокки наверняка начинал осознавать, какой я ужасный человек, и из всего этого выходило, что возвращаться домой теперь нет никакого смысла, потому что в Ганнибале у меня больше нет ни одной близкой души, если не считать Иэна, да и тот ведь уже не там, а здесь, вот же он выходит из магазина, нацепив куртку задом наперед и просунув руки в рукава так, чтобы казалось, будто кисти растут у него прямо из плеч. Называть Ганнибал домом было теперь как-то совсем странно. Чикаго был мне домом, жилище Лабазниковых тоже стало нам с Иэном чем-то вроде дома, моя машина несомненно была нам домом. А вот Ганнибал — он был всего-навсего далеким воспоминанием.
Мы проехали по магистрали мимо еще нескольких съездов, и Иэн читал мне вслух журнал, который купил на собственные пять долларов — какую-то низкопробную ерунду про подростковых кумиров с полуобнаженной кинозвездой на обложке (я не помнила, как зовут этого парня, но узнала его неряшливую козлиную бородку и подозрительно прозрачные глаза). Иэн то и дело прерывал чтение, чтобы задать мне вопрос: «Что такое матримониальный?», «Что такое детокс?». Каждый автомобиль на дороге стал казаться мне полицейской машиной, каждый громкий звук — ревом сирены. Я гадала, сообщил ли Рокки о своих подозрениях в полицию или решил расследовать дело в одиночку, самостоятельно сопоставляя факты и выстраивая собственные догадки. Наверняка именно он обнаружил оставленный включенным свет в библиотеке, и только он один знал о том, в каких близких отношениях мы были с Иэном.
Иэн заработал тридцать очков за то, что срифмовал имя «Люси» со словом «гуси», и еще тридцать, когда настоял, что «Иэн» рифмуется со словом «ми-ни-вэн». Сразу после этого он уснул, запрокинув голову назад, отчего очки сползли с носа и повисли где-то на середине лица. Каждые несколько минут я наклонялась к нему, чтобы проверить, не слышно ли в его дыхании свистящих хрипов, но он дышал совершенно нормально, издавая горлом булькающие звуки, как и любой человек, уснувший с открытым ртом.
Спустя некоторое время я заметила позади нас на дороге машину, которая была точной копией моей: бледно-голубая, слегка проржавевшая, японская. Я хотела было разбудить Иэна, чтобы потребовать свои заслуженные сорок пять очков, но уж слишком приятно было хоть немного побыть в тишине, да и ему был нужен отдых. Я не разобрала, кто сидел за рулем машины-близнеца — мужчина или женщина, заходящее солнце отражалось в лобовом стекле автомобиля, и лица за ним совсем не было видно, так что в итоге мне стало казаться, что за рулем голубой машины сидит какая-то женщина, очень похожая на меня. Моя точная копия — с той лишь разницей, что главная вина ее жизни не ехала рядом с ней на соседнем сиденье автомобиля, в голове у нее не прокручивались образы скорбящих родителей и мстительных бывших бойфрендов и она не играла главную роль в очередной серии семейной саги о побегах, позорных провалах и дурацком идеализме.
Когда солнце опустилось к самому горизонту, я снова поискала глазами бледно-голубую машину, но так и не смогла определить, ей ли принадлежит пара маленьких ярких фар, следующих сразу за нами. Иэна я разбудила только у самого въезда на парковку мотеля.
На следующее утро астма у Иэна почти прошла. Перед тем как сесть в машину, я прослушала его легкие, приложив ухо к спине. Все время, пока я вслушивалась, он не переставая смеялся, но в том, что мне удалось услышать, никаких подозрительных шумов не было.
Сначала мы направились не к той машине. Перед нами, припаркованная удачнее, чем мой автомобиль, была та самая его копия — бледно-голубая, японская. За рулем сидел, откинувшись на спинку кресла, темноволосый мужчина в солнцезащитных очках. Когда мы выехали на шоссе, он последовал за нами. Я молча прочитала себе лекцию о вреде паранойи, и мы несколько часов двигались на восток, пока не проехали под знаком с надписью «Добро пожаловать в штат Зеленых гор!»
— Ну и в каком же городе живет твоя бабушка? — спросила я.
Это было не очень-то мило с моей стороны, и я понятия не имею, зачем я это сделала. Вероятно, каверзный вопрос можно было объяснить дурным расположением духа или тем, что я всю ночь не спала, размышляя об отце и разрываясь между противоречивыми чувствами: я то кипела от ярости из-за совершенного им предательства, то чувствовала себя раздавленной, когда представляла, какая страшная вина всю жизнь лежит у него на плечах, то терялась в догадках, зачем Леону Лабазникову вздумалось посвящать меня в курс дела.
Мы давно не упоминали бабушку Иэна вне легенды о Дженне Гласс, и он не сразу вспомнил, о чем я вообще говорю.
— А! — наконец воскликнул он. — Я сначала не понял, потому что я называю ее бабулей. Бабушкой я называю мамину маму, а папину маму зову бабулей.
— Хорошо. И в каком же городе живет твоя бабуля?
Тут Иэн вдруг ужасно покраснел и заорал во все горло:
— ЕСЛИ Я ВАМ СКАЖУ, ВЫ МЕНЯ СРАЗУ ТУДА ОТВЕЗЕТЕ И ДАЖЕ НЕ ДАДИТЕ МНЕ ОСМОТРЕТЬ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ!
Это была фальшивая истерика, очень похожая на тот скандал, который Иэн устроил мне в библиотеке, но в десять раз менее пугающая. Он зарылся лицом в колени, а потом поднял голову и захныкал:
— Ну пожалуйста, давайте посмотрим что-нибудь про парней с Зеленых гор!
— Хорошо, — согласилась я.
Его крик, по крайней мере, вернул меня на землю и заставил сосредоточиться на насущных проблемах, вместо того чтобы ломать голову над тем, что случилось пятьдесят пять лет назад и было мне совершенно неподвластно.
— Ну и где же живут эти парни с Зеленых гор? — спросила я.
— Жили, — поправил меня Иэн. — В восемнадцатом веке. А где именно, я не знаю.
— А почему они тебе так нравятся?
— Нам в школе задавали сделать доклад. Что-нибудь про Войну за независимость. Я хотел рассказать про Бетси Росс[67], но ее уже взяли.
Иэн пил смузи из шпината и яблока и делал вид, что напиток ему по душе. Нам удалось отыскать посреди безнадежной глуши магазин здоровой еды — эдакий оазис для любителей плодов гинкго и бобов мунг. Польза оказалась ощутимой: я впервые за несколько дней почувствовала себя потрясающе здоровой.
Мы проезжали через небольшие городки, состоящие из двух- и трехэтажных домиков, покосившихся и с облупившейся краской. Из окон свешивались простыни с прикрепленными к ним самодельными плакатами. Плакаты гласили: «Вернем Вермонт себе!», и я вспомнила, что совсем недавно слышала по Эн-пи-ар сообщение о волне протестов, прокатившихся по штату в связи с принятием закона о гражданском браке. Они тогда передавали телефонное интервью с жителем Берлингтона[68], который, судя по голосу, был молод, энергичен и изрешечен пирсингом.
— Во всей стране, — сказал энергичный житель, — вы не найдете другого штата, в котором так мирно сосуществовали бы такие разные взгляды. Половина местных жителей крайне либеральны, а другая половина — консервативны до такой степени, что получается нечто вроде «Оʼкей, пускай они будут голубыми, если мне разрешат и дальше держать дома оружие». Вот такой мирный союз противоположностей.
По правде сказать, озлобленные сгустки краски на истрепанных ветром и дождем простынях можно было принять за что угодно, но уж никак не за проявление мирного союза. И еще я вспомнила, что этот человек, у которого брали интервью, сказал, что к бамперу его машины приклеена табличка «Возьмем Вермонт сзади!».
В ту же секунду Иэн спросил меня, что означают все эти плакаты. Я хотела было выдумать что-нибудь о борьбе с загрязнением окружающей среды, но решила, что будет лучше сказать правду. Я так долго искала повод, чтобы поговорить с Иэном на эту тему, что глупо было бы теперь не воспользоваться таким удачным случаем.
— В Вермонте хорошо жить таким людям, которые называются голубыми, — объяснила я. — Ну, это когда, например, мужчина влюблен в другого мужчину. И здесь им даже разрешается в определенном смысле вступать в брак друг с другом. Но некоторым сердитым людям это не по душе. Они-то и развешивают такие плакаты.
— Это, наверное, дома добрых христиан, — сказал Иэн.
Я оглянулась на него и увидела, что он испытывает гордость за эти самые дома добрых христиан, и еще поняла по его виду, что он считает наш разговор оконченным.
— Знаешь, — попыталась я спасти положение, — может, эти люди и в самом деле добрые христиане, но большинство христиан не вывешивают из своих окон таких плакатов. Большинство христиан считают, что люди должны быть счастливы такими, какие они есть. А авторы этих плакатов исполнены ненависти. Они совсем как нацисты. Нацисты тоже не любили гомосексуалистов и отправляли их в концентрационные лагеря вместе с евреями.