– Ох-ох!
– Завтра праздник Покрова Божьей Матери. Он, как известно, ведёт своё происхождение от того, что русские корабли с угрозой подошли к Константинополю, но греки опустили в воду покров с головы Богородицы, на море поднялась буря и потопила все корабли. Вы можете сослаться на этот случай и сказать, что не всегда мы празднуем русские победы. Что сейчас Сталин и его армия такие же язычники, как те Аскольд и Дир, которые хотели захватить православный Константинополь. И что в праздник Покрова Богородицы надо молиться, чтобы новая буря смела Красную Армию новых безбожников.
– И вы думаете, я соглашусь на такое? – смело спросил отец Александр. – Никогда! К тому же вы, голубчик, перепутали. Покров это совсем иное. Не про корабли… Там Константинополь был в осаде со стороны мусульман, а наши предки участвовали в той осаде, будучи язычниками. Разница большая!
Фрайгаузен остановился и вдруг свирепо посмотрел в лицо священника:
– Вы обязаны призывать Божью благодать на Германию!
– Перед кем обязан?
– Перед Богом.
– А моему духовному уху слышится иное.
– Вы можете пострадать за свой отказ. Гитлер чётко произнёс, что по приходам Псковской Православной миссии необходимо провести децимацию.
– Это что-то из римской истории?
– Да. Это когда войско проигрывало сражение, над ним производили децимацию – лишали жизни каждого десятого солдата.
– Но сражение под Курском проиграла не Псковская Православная миссия. Пусть и производят децимацию в вермахте.
– Отец Александр!
– Что, герр оберст?
– Если вы будете упорствовать, я не смогу больше покровительствовать вам. Подумайте о своей огромной семье.
– Над моей семьёй – покров Богородицы. И над всей Россией. И это не важно, что Сталин и его люди безбожники. Гитлер ещё худший безбожник. Я бы сказал и сильнее: ваш Гитлер – наложник сатаны.
– Отец…
– Не перебивайте меня, герр оберст! Ваш вермахт трещит по швам. Вы наступали на Москву и проиграли сражение. Всё сваливали на мороз. Летом прошлого года вы опять успешно наступали летом и опять проиграли зимой под Сталинградом. Опять виной всему – морозушко. Но в этом-то году вы получили по зубам не в страшный мороз, а в самое что ни на есть лето! Вы говорите, что я пострадаю. Христианину только радостно пострадать за истину Христову. Это большая честь для него. Если Христос пострадал за меня, почему же я не должен пострадать за Него? Пусть меня лучше немцы расстреляют, чем наши, когда придут. Вы говорите, пострадает моя семья. Но послушайте, не в этом году, так в следующем Красная Армия докатится досюда. И что будет с моей семьёй, если я стану произносить гитлеролюбивые воззвания?
– Если даже это и произойдёт, ваша семья эвакуируется в Германию. Я вас заверяю, что не брошу, переправлю и устрою как надо.
– А если Красная Армия придёт и в Германию?
– Бог этого не попустит!
– В футбол вы, конечно, лучше… Да не хочу я в Германию! И детей туда не отдам. Мои-то, которые из Саласпилса, при одном только виде вашей формы чуть в обмороки не падают. У них кровь забирали. Якобы для детей Германии, у которых недостаток крови. Это как понимать?
– Это никак не надо понимать… Среди немцев, увы, тоже попадаются мерзавцы.
– Что-то многовато их под Гитлером развелось!
– Так вы решительно отказываетесь пойти мне навстречу?
– С огромным наслаждением, Иван Фёдорович, выйду вам навстречу с чашей и причащу вас Святых Тайн. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Но навстречу вашему Гитлеру не пойду. Можете меня хоть сейчас застрелить. Есть у вас там пули в пистолете?
И тут произошло совсем неожиданное. Фрайгаузен вдруг решительно обнял батюшку и почти прорыдал:
– Как мне тяжело, батюшка, как мне тяжело! Я русский, я православный. Но я немец, я служу своему немецкому народу! Меня судьба надвое раздирает. Я скоро… Меня скоро не станет.
– Голубчик мой! Голубчик! Только не вздумайте что с собой такое! Слышите меня?
– Слышу.
Странная и диковатая это была картина – русский священник в скуфейке и фуфайке, надетой поверх подрясника, и немецкий полковник в сером военном мундире и фуражке с орлом и свастикой, стоят на околице псковского села и обнимаются. Мимо проходил какой-то дедок, остановился и его аж перекосило:
– Тьфу ты!
Разговора с Наумом Невским у Луготинцева не вышло. Они встречались, перебрасывались друг с другом словами, но ни тот, ни другой не заговаривали о бое за аэродром. К тому же Луготинцев определился в другой отряд, где политруком и командиром был славный малый Василий Чернецков. Заводной, весёлый, одно удовольствие было с таким вместе воевать. В конце октября они совершили успешную диверсию на дороге между Псковом и Гдовом. Напали на немецкую колонну из трёх машин. Взорвали мину под передней, а остальные подвергли ожесточённому обстрелу. Три десятка немецких солдат осталось лежать рассыпанными по дороге и на обочинах в нелепых позах. А среди четверых убитых офицеров Луготинцев признал одного:
– О! Этого я хорошо знаю. Он, гад, частенько к нам в Закаты наведывался.
Отец Александр всё это увидел как наяву. В несколько мгновений вдруг пронеслось в нём – дорога, две легковые машины и грузовик с немецкими солдатами, взрыв, беспощадный пулемётный, автоматный и ружейный огонь из леса, Фрайгаузен отстреливается, пули попадают в него, одна, вторая, третья, он падаёт, и вот уже не кто иной, как Лёша Луготинцев переворачивает его с живота на спину и говорит: «О! Этого я хорошо знаю».
Отец Александр переоблачался в тот миг в алтаре по окончании литургии. Руки и ноги у него похолодели.
– Господи! – воззвал он. – Даждь, Господи, здравия духовнаго и телеснаго рабу Божию Иоанну! А ежели его убили, Господи, то прости ему вся согрешения его, вольная и невольная, даруя ему Царствия Твоего небеснаго и причастия тайн Твоих вечных и Твоея бесконечная и блаженная жизни наслаждение.
Так он и молился потом несколько дней – и о здравии и одновременно о возможном упокоении, покуда на девятый день не увидел во время богослужения самого Фрайгаузена. Он прошёл мимо батюшки, скользнул в воздухе и исчез, только успев бросить слово:
– О упокоении!
Вернувшись домой после этой службы, отец Александр долго смотрел в огонь печи и тихо промолвил:
– А ведь я только начинаю пить чашу.
– Какую чашу, батюшка? – спросил его оказавшийся поблизости Миша.
– Чашу?.. А молочка я хочу, Мишутка. Налей-ка мне, мальчик, молочка, будь добр.
– Я! Я налью! – закричал стоявший ближе к столу и кувшину с молоком Виталик.
– Нет я, Витаська! Меня батюшка попросил!
– А я уже лью!
– Раб Божий Виталий! Рвение похвально, однако я и впрямь попросил Михаила, – строго приказал отец Александр.
Латышок ещё в Саласпилсе научился у русских детей говорить по-русски, но родной акцент всё равно никак не мог утратить. Однажды вечером, когда все собрались за столом, он вдруг вспомнил:
– А помнишь, Ленка, как мы боялись в больницу?
– Помню. У-ужас! – мгновенно нахмурилась девочка.
– А зачем в больницу? – спросила Людочка.
– Там такое было! У-у-ужас! Туда детей брали и нарочно их заболевали разными болезнями. А потом лечили. Какие-то дети выздоравливали, а какие-то умирали. Придут и говорят: «Этот мальчик болен, его надо в больницу». И уводят. А мальчик-то здоров. Которые дети выздоравливали, потом нам рассказывали, как им сделают укол, и они от этого укола заболевают. А их потом разными таблетками лечат. Кому лучше становится, а кто – в сырую землю. А там медсёстры все латышки. Злющие-презлющие! Детей бьют, особенно русских, прямо-таки ненавидят!
– Хорошо, что я теперь не латыш, – вздохнул Виталик.
– Это ж они, ироды, опыты над детьми ставили. Лекарства испытывали. Ой-ёй! – покачалась из стороны в сторону Алевтина Андреевна. – Ну, кушайте, кушайте, не вспоминайте об этом!
– А помнишь, матушка, как Людочка однажды во время моей проповеди стояла передо мной и уснула, стоя. А когда я стал говорить про избиение младенцев царём Иродом, она именно это услышала, сердечко её опечалилось, и она громко во всеуслышание спросила: «А зацем он детей избил?»
– И неправда! Я никогда не говорила «зацем»! Я всегда говорила «зачем», – обиделась Людочка.
– Точно, – согласился батюшка, – это я перепутал. Так некоторые местные говорят. Это псковская особенность языка – цекание. «А в Опоцке городоцке улоцки – как три крюцоцки» – такая даже есть дразнилка.
В середине ноября было грустное отпевание и погребение. У Чеховых не прижился Павлик. В один из дней он с утра стал жаловаться на сильные боли в груди, повезли его срочно во Псков в больницу, а он там и умер. Вскрытие показало обширный инфаркт. У мальчика с детства было больное сердце. В Саласпилсе оно, как видно, заледенело, а тут оттаяло у добрых людей и расползлось.
– Всё-таки у нас детки растут и прививаются, и не болеют нисколько, – говорила матушка Алевтина. – Тьфу-тьфу-тьфу, конечно, надо постучать по столу.