Он увидел, как из узких вагонных дверей с вертикальными неудобными ступенями какие-то женщины в белых халатах, военные в бушлатах и сапогах и просто люди в темных ватниках выносили детей и ставили, сажали, а то и клали тут же у рельсов на землю.
– Блокадные… Ленинградские… Из Вологды привезли .. – было произнесено в толпе, рядом с Андреем.
Никто никак не среагировал на эти слова. Все знали, что такое блокада и что такое Ленинград. Но было в детях что-то такое, что люди, и не слышавшие последних слов, останавливались и замирали, не в силах оторвать глаз. А за ними подходили все новые и так стояли, выстроившись на краю платформы и забыв про свой поезд.
Люди видели на войне все. Их ничем ни удивить, ни поразить было нельзя. Но вот они смотрели, а кто бы посмотрел на них: столько боли, скорби, мучительной жалости, потрясения, страдания, но и горькой радости было в их глазах. Ибо, хоть это были дети войны, жалкие обгарки на черном пепелище, но это были живые ;дети, спасенные и вынесенные из гибельного пламени, а это означало возрождение и надежду на будущее, без чего не могло быть дальше жизни и у этих, также разных на платформе людей.
У них. И у Андрея.
Дети были тоже разные. Но что-то их всех объединяло. Не только необычный цвет лица, сливавшийся с выпавшим снегом, не только глаза, в которых застыл, будто заморозился, навсегдашний ужас блокады, не только странные неразомкнутые рты.
Было в них еще одно, общее – и в облике, и в тех же лицах, и в губах, и в глазах, и еще в чем-то, что рассмотреть можно было лишь не поодиночке, а только когда они все вместе, и что выражалось в том, как вели они себя по отношению друг к другу и к взрослым, как стояли, как брались за руки, выстраивались в колонну, – и можно выразить так: дети войны. Страшное сочетание двух противоестественных, невозможных рядом слов. Дети здесь своим присутствием выражали самую низкую, самую адскую, разрушительную сущность войны: она била в зародыше, в зачатке по всем другим детям, которые не были рождены, по всем поколениям, которых еще не было.
Но вот эти, которые стояли теперь колонной, взявшись по двое, готовые отправиться в неведомый путь, ведь выжили же! Выжили! Дай-то бог! Они были посланцы оттуда, из будущего, несущие людям, стоящим на другой стороне платформы, на этой, еще военной, стороне жизни, надежду на будущее, несмотря ни на что. Им, а значит, Андрею.
Странной колеблющейся тонкой струйкой вслед за худенькой темной женщиной, тоже похожей на подростка, потекли блокадные вдоль рельсов все дальше и дальше в сторону города. И в каждом крошечном человечке, закутанном в тряпье, была, несмотря на робкость первых шагов, слабое покачиванье, – отчего живая струйка то растягивалась, то сжималась, и пульсировала, и рвалась, чтобы снова слиться, – неразрывная связь с ближними, друг с другом, с кем они сейчас шли, сцепив синие пальцы так, что никто бы не смог их разомкнуть, но и с людьми на платформе, и с этой беззвучной станцией, и с этой новой обетованной землей, которая их взрастит.
Семя, брошенное в жесткую почву, взойдешь ли, станешь ли шумящим колосом?
Стоя перед усталым лейтенантом с короткой щеточкой своих бухгалтерских усов, с испытующим, недоверчивым, колким взглядом в казенной комнате – комендатуре, Андрей не много мог объяснить. Словам тут не верят. Но сам пришел, с тяжким нечеловеческим чувством вины и покаяния.
Говорил, щурясь от желтого света не потухающей днем и ночью двухсотсвечовки на шнуре без абажура, а сам видел только эту нестираемую картину: качаемый ветром ручеек крошечных человеческих жизней, текущий вдоль рельсов в будущее. В будущее, которое Андрей будет защищать всегда. Даже когда, вот как они, не сможет стоять. Сидя, будет, лежа, как угодно. Потому что если выжили они, то Андрей выживет благодаря им, взяв от них пример мужества и отдав во имя их даже жизнь. Во имя их, во имя Васьки.
Нарушая строгую томящую паузу, пока старательный лейтенант, облизывая кончиком языка свои усы, составлял рапорт и писал бумаги, макая часто в высохшие чернила ручку, – а тут еще громкий сержант, кричащий по телефону, да двое патрульных, балагурящих в уголке, да какой-то штатский, клянчащий талон на билет, тоже отстал от своих, – Андрей, как псих, как контуженный какой, из тех, что поют в электричке, прорвался вдруг.
Порывисто и хрипло запросил, сам не узнал своего голоса:
– Одно у меня, товарищ лейтенант! Все знаю! Штрафнуха! Но прошу! Прошу вас, под охраной… Или так… Мальчонка у меня, братишка меньшой, малой! Васька! В детдомовских тут! Минуточку бы! Крошечку только! Глазком, словцом одним! – И на выдохе, совсем уж отчаянно: – Он же умрет, если не увидит! Он ведь ждет меня! Ну как бы… Ну как ждал бы вас ваш сын!
Лейтенант оторвался от бумаги, но не посмотрел на Андрея, а посмотрел почему-то в окошко, отсюда, из желтого света, в синий наружный утренний свет. Не знал Андрей, что потому так трудно и медленно писалось лейтенанту, что и перед ним неотвязно стояло то же самое. Как встречал санитарный поезд из Вологды – его ждали двое суток по радиограмме, – как шел от вагона к вагону, принимая на руки неощутимо, невесомо воздушных детишек, будто не их, а раненых птиц, и не мог при этом смотреть им в глаза, в которых, казалось, только и оставалось что-то весомое и живое. А когда, протягивая руки, все-таки натыкался на встречный взгляд, прямой и немигающий, какого-то белого, зимнего цвета, то опускал глаза и чувствовал, как запирало в груди дыхание и все тело коченело.
Да еще рассказ – невнятный, на ходу, в спешке – этой маленькой черненькой женщины о том, как собирала по домам и по улицам одичавших детей, которые и фамилий-то своих не помнили, она давала им свою фамилию, как тонули на грузовичке, когда бомбили их на Ладоге, перебираясь по неверному льду, а бойцы вытащили, спасли; как от Жихаревки до Вологды из-за жестоких поносов устелили они дорогу детскими могилами, а потом, в больницах, чуть не дыханием выхаживали остальных, уцелевших…
Теперь посмотрел лейтенант на Андрея, медленно, особенно как-то посмотрел. И, потерев кулаком глаза, отмаргиваясь, оттого что жгла усталое зрение яркая лампа, спросил кургузо:
– Где он .. твой, живет?
Было для Андрея в этом вопросе многое. Последняя встреча, Васькины верующие глаза, которые невозможно обмануть.
В эту ночь Васька заболел. Температура поднялась выше сорока. Лежал он весь в поту, с красным лицом и тяжело дышал. Завтракать утром не захотел, только пить и пить. Пришла Ксана, села рядом.
– Смотри, Вася, мама прислала тебе рубашку и штаны. А еще книжку сказок.
Васька кивнул, говорить ему было трудно.
– Хочешь, я тебе почитаю? Он опять кивнул.
– Вот хорошая сказка, – сказала Ксана. – Про Ивана, крестьянского сына, и чудо-юдо… Жили старик со старухой, а у них было три сына, а младший сынок – Иванушка Жили они, не ленились, без устали трудились, пашню пахали да хлеб засевали – Обильно, – прошептал Васька. – Хлебушко до краев – Что? – спросила Ксана. – Так вот, разнеслась в том царстве-государстве весть собирается чудо-юдо поганое на землю напасть, всех людей истребить, все городa-села огнем спалить Затужили старик со старухой, загоревали. Старшие сыновья утешают их– «Не горюйте, батюшка и матушка, поедем мы на реку Смородину, на калиновый мост. Будем биться насмерть» – «Я тоже пойду, – говорит Иванушка – Не хочу дома сидеть». Ксана прервалась и вдруг сказала задумчиво:
– Мама говорит, что плохо, когда на листья снег упадет. Будто примета, что молодых солдат много погибнет – Почему? – подал голос Васька.
– Ну, суеверие такое. Мы-то с тобой знаем, что это неправда – Конечно! – произнес он и закашлялся. К обеду появилась женщина-врач, попросила Ваську приподняться. Выслушала трубочкой спину, грудь, в рот заглянула, Боне, который находился в спальне, она сказала – Двустороннее воспаление.. Нужно отправлять в больницу – Сделаем, – отвечал Боня и стал смотреть, как врач выписывает бумажки.
Васька дождался, когда врач ушла, попросил Боню:
– Не увозите меня.
– Как же, – возразил тот. – Тебе лечиться надо.
– Не увозите, – сказал Васька и заплакал. Ксана отозвала Боню в сторону и прошептала ему – Он боится, что не увидит солдата .
– А когда он придет?
– Обещал утром – Ксана добавила. – Последний раз – До вечера подождем, – решил Боня – Пойду директору скажу.
Постучались, вошли трое военных.
Васька захотел подняться, никак через слезы не мог он разобрать, кто же из них дядя Андрей.
Но двое остались у двери, а третий приблизился к постели.
Произнес родным голосом:
– Что же ты, Василий? Все-таки заболел?
Васька отвалился на подушку, захотел улыбнуться.
– Нет… Я скоро встану.
– Да уж полежи теперь, – сказал солдат. – Куда тебе торопиться?
– А ты?
– Видишь, уезжаю.
– На фронт?
– На фронт, Василий.
– На реку Смородину, на калиновый мост… – произнес Васька.