— Чего, здесь, что ли? — спросила она, оглядывая подъезд, куда мы забежали.
Я тоже осмотрелся.
— Нет, не здесь. Это второй этаж. А на третьем гораздо чище.
— Ты что, всерьез? — спросила она.
Я размашисто, как пьяный, кивнул головой.
Она повернулась, чтоб спускаться вниз, унося на лице даже не обиду, а ярость, но я подхватил ее и зашептал скороговоркой:
— На третьем этаже — маленькая печальная гостиница, я снял нам лучший в мире номер. Там можно согреться, там тепло от солнечных батарей. И еще там красное, белое, оранжевое и голубое вино. И цветы для тебя. Такие же разноцветные, как вино. Только зайди и посмотри. Только зайди. А потом делай, что хочешь.
Она остановилась. Я потянул ее за руку. Она поддалась. Прошли мимо рецепции — я уже обнимал ее за плечи. И сам шел так, чтоб ее не видела администратор. А та и не смотрела. Потому что наверху в коридоре стояла камера, а экран располагался перед администратором на столике — и она разглядывала, кто там появится у нее на экране. Вот мы появились, ну и что.
Распахнул двери в комнату — а там все оказалось в цветах. Я навалил их на подоконник, на стол, на пол. Далеко не все цветы были дорогие, зато их было много — я истратил едва ли не все, что занял два часа назад сразу у трех товарищей.
— Сними чулки.
— Я думала, тебе понравится.
— Не понравится. Сними.
Тут должны были оказаться джинсы, и больше ничего, а со всем этим я не знаю, что делать.
Тело у нее было совершенно нормальной температуры, а ноги почему-то горячие, хотя обычно бывает наоборот: ноги холоднее тела.
Спина у нее была круглая и чуть покатая, а лопатки будто бы заросли мягким жирком.
Вкус и запах такой, как будто где-то рядом лежат грибы, только не соленые и не свежие, а жареные.
Уши маленькие и с приросшими мочками.
Лоб чистый, без единой морщинки сомнения.
Еще подбородок ее вздрагивал зачем-то.
…то угадывал ее прежнюю, то терял. То терял опять. И снова терял. Но надежда еще оставалась, как лекарство на дне стакана.
Я все приближал ее лицо к себе, держа его в ладонях, как воду, и вглядываясь…
…а потом перестал.
За дверью все время ходили то ли въезжающие, то ли выезжающие.
Я прислушивался к их разговорам.
Она иногда и в не очень объяснимых случаях вскрикивала или начинала с равномерным хрипом дышать, словно включили трансформатор. Тогда разговоры было слышно хуже, и я прислушивался внимательней.
Мы перебрались по цветам в ванную, в ванной тоже оказались цветы, и она с громким хохотом выбрасывала их на кафель.
Вернулись оттуда сырые, распаренные, бесстыдные. Выпили из горла вина, всю бутылку разом, у нее текло по лицу. Упали на кровать, влезли под одеяло, спрятались, стихли.
Очень скоро я заснул, но как-то так улегся, что услышал стук своего сердца. Оно стучало, будто в тихой, вечерней розовой деревне белая девушка за столом или скорей даже баба с большим и задумчивым лицом ест квашеную капусту — хруст, хруст. Хруст. Хруст.
Я открыл глаза.
Она не спала.
Лежала у меня на плече.
— Почему ты меня выбрал? — спросил она, хотя я давно уже понял, что это все-таки не совсем она, — и вот даже затылок не ее и пахнет не ее волосами, а какой-то зайчатиной.
— Я тебя искал, — ответил, а точней уже будет сказать — почти что соврал я.
— Нашел?
— Кажется, да.
Она вроде бы о чем-то таком догадалась — и настолько удивилась своему женскому прозренью, что приподняла щеку с моей груди и спросила очень серьезно:
— Давно ты меня потерял?
Это был правильный вопрос, которого я уже не ждал.
Я принюхался к ее волосам и даже потрогал лопатку, потом бедро, потом ногу.
Волосы пахли сыростью, она же просто не успела их посушить.
Лопатка оказалась хоть и не острой, но вполне ощутимой.
Нога остыла настолько, что я набросил на нее одеяло: грейся, грейся, ты же когда-то просила тебя греть, вот я грею, грею, может быть, отогрею до полного узнавания.
— Давно, — ответил я очень серьезно.
— Куда я делась? — еще раз в точку спросила она.
— Не важно.
— Уехала?
— Наверное. Ушла. Потом уехала. Потом вообще улетела. Через реку на другой берег. Я летать не умел, поэтому — вплавь, вплавь, течение сносит, едва не утонул, дальше в тине какой-то вымазался, вылез — раки висят на мне, как ордена… Еле добрался, в общем. И вот ты.
Она внимательно слушала мой голос: словно пыталась привыкнуть к его звучанию надолго.
— Ладно, — согласилась она, помолчав. — Ты мне сразу понравился. Еще в автобусе. Только ты больше не сравнивай меня ни с кем, я этого не люблю.
Она щелкнула светом, быстро перекинула ногу через меня — и вот уже уселась сверху, задорно и победительно, чуть раскачиваясь.
Вместе с ней раскачивался крестик у нее на груди.
Я смотрел почему-то не на нее, а на крестик.
…он раскачивался, и раскачивался, и раскачивался, такой неуместный и нудный…
В какой-то момент я поднял глаза, и вдруг — в этом направленном на ее лицо свете ночника — увидел уже точно, наотмашь, непоправимо: это не ее рот. Рот не ее! Ноздри не ее! Брови перерисовала себе! Не она дышит из нее! Смотрит из нее не она!
Сам от себя этого не ожидая, я с размаху влепил ей ладонью по щеке.
Она скатилась куда-то в цветы. И сначала не поднималась с пола, а только почему-то подбрасывала цветы вверх. Я лежал на кровати и видел, как откуда-то с пола цветы взлетают, а потом снова падают.
Даже не заметил, как она ушла в ванную, — только услышал воду.
Потом она вернулась, включила свет, начала одеваться.
Некоторое время искала свой чулок, потом попросила меня очень спокойно:
— Подвинься, он под тобой.
Чулок был подо мной.
Она вытянула его, уселась на стул и начала старательно натягивать, чуть шевеля пальцами на ноге.
— Прости, это я от испуга, — сказал я тихо, кажется, снова узнавая это ее, вернувшееся из прошлого, невыносимое спокойствие.
— Ты думаешь, я другая. Дурак. Это ты был тогда другой. Но того тебя уже нет. А я все та же.
Она подняла на меня глаза и посмотрела задумчиво и бесслезно.
— Ты смотришь на меня, как мать на дурного, напроказившего сына, — сказал я, из последних сил и всем своим почти уже растраченным существом надеясь на ее возвращение. — Как на сына, да! Я это уже видел в прошлый раз!
— Ерунда, — сказала она, морщась. — Я вообще детей не люблю… Давай второй.
За окном было темно, и опять начинался слабый снег.
Какое-то незнакомое мне, чуждо пахнущее существо, сидело напротив.
Засмеявшись от своей несусветной глупости, я бросил в нее вторым чулком.
Когда мои дни закончатся, не воскрешайте меня: я тут никого не узнаю.
Казалось, в целом городе нет ни капли алкоголя. В отеле точно не было.
Он мысленно клял «азиатами» всех встречавшихся ему по дороге. На его «ай вонт бир», «ай вонт вайн» и «ай вонт водка» продавцы в крохотных магазинах отвечали всегда не одним «ноу», а пятью-шестью «ноу-ноу-ноу-ноу-ноу», следом досыпая торопливых слов из своего наречия.
— Но-нно-ннно! — будто погоняя лошадь, в голос пародировал он продавцов, выходя на улицу.
Начиналась жара.
Выбрел к стоянке такси — в отличие от русских, всегда недовольных, с тупыми и наглыми повадками таксеров, местные водилы были чересчур приветливы, суетливы, разговорчивы. Но английский их был громок и безобразен, будто на нем научили переругиваться ворон с галками.
Его вопрос отшатнул сразу нескольких таксеров, зато вытолкнул вперед одного, худого, глазастого, щетинистого.
— Бир? Водка? — переспросил водила и позвал его за собой сразу всеми руками, подмигивая, причмокивая и чуть ли не присвистывая.
Машина напоминала советскую «шестерку». Пахло точно как от «шестерки» — пыльными перинами, в которых завернуто промасленное железо.
Они сделали зигзаг по городу и встали возле какого-то неприметного ларька с грязным стеклом и невидимым продавцом в глубине. Из ларька пахло землей и сыростью — словно там был лаз, в который можно было сбежать при появлении полиции.
В ларьке нашлось все, что нужно.
Он купил себе тонкогорлую водку, впридачу самый темный бир и попросил таксиста отвезти его на большую ярмарку.
Вскрыл булькающее стекло еще в салоне; таксист запротестовал, но он не послушал.
Слушать стал после того, как отпил отовсюду помногу. Таксист говорил, что если пить на улице, то придет полиция и посадит в тюрьму надолго — как вора или убийцу.
— Щас, — ответил он. Зажав обе бутылки меж коленей, расплатился двумя мятыми бумажками, накидав из кармана попутной мелочи на задние сиденья, и полез прочь: сначала на асфальт выставил бутылки, а потом оказался весь в солнышке сам.