– С нами белая сила! – прижав правый кулак к сердцу, хором закляли мы врага.
Дом лесничества оказался заперт, и вокруг – ни души. Впрочем, Князь еще в Ливенке расспросил встреченного на пути мужичка о дороге и выяснил, что в центральном массиве по просекам сейчас не проехать – земля влажная, – вязнут даже лесовозы. Машины, стало быть, придется бросить здесь и дальше двигаться пешком, без пути, по чутью. Разумеется, не тому, что сидело в носу Рыбака. За нужное чутье – в виде прослушки эфирных слоев и обследования прочих нежных тканей бытия – у нас отвечал Брахман, значит, ему и карты в руки.
Между тем к нам вернулась Мать–Ольха и сообщила интересные известия. Она поговорила с дубами, объяснилась им в любви, вошла гигантам в доверие, и те поделились с ней не только личными свидетельствами, но и лесными слухами. Слухи были таковы. На днях в чаще действительно появилось некое существо, вгоняющее в трепет все живое – даже видавшие виды дерева. Собеседники Матери–Ольхи каким–то образом напрямую, путем непосредственной передачи своего впечатления на экран чужого сознания, воспроизвели в ней чувство, какое вызывало существо у бывалых дендронов, невольно побывавших в близком с ним контакте, и это чувство очень ей не понравилось. Оно заключалось не в страхе перед ожидаемой болью и даже не в страхе перед мучительной смертью, а в корчах всего естества, разом осознающего, что… что… Черт знает что осознающего. Может быть, необратимость изменений тысячелетнего уклада мира, следующих за этим вестником по пятам. Изменений на всех ярусах бытия – от тугой и белой летней грозы до жужжания цветочной мухи. Словом, чистая эманация ужаса. Подобное чувство, разумным образом никак не мотивированное, может породить кошмарный сон, делирий или чудовищное наркотическое видение. Описанию оно не поддается, поскольку находится за пределами разума с его арсеналом хитроумных выразительных средств, да и все возможности этих средств превосходит. Как передать ужас тьмы чулана, где заперт в наказание ребенок, когда вдруг тьма, ворочаясь, рождает из себя внимательный холодный глаз? Или когда тебя живьем пробует на вкус оса – во всех своих подробностях, но размером с тюленя? Или когда – то ли вывернутый наизнанку, то ли просто заживо свежеванный – бык идет на тебя сквозь вязкий сон и скалится кровавой мордой, и хлюпают его кишки, сочащие дурную слизь, и кровью налитые белки ворочаются прямо в розовой кости и в мясе?.. Однако деревья как–то навели проекцию на чувствительную психику нашего женского брата, и впечатление она (проекция) произвела. Рос бы на холке волос – встал бы дыбом… Признаться, после речи Матери–Ольхи я тоже ощутил фантомное шевеление шерсти на загривке.
Это – лесные толки. Что же касается личных свидетельств здешних дубов… Если Мать–Ольха правильно поняла язык древесных образов, незадолго до нашего приезда тут низко, на бреющем полете, роняя тяжелый ветер, ломающий сухие сучья, кружили два вертолета, в конце концов просыпавшие на опушке дюжину человек с каким–то грузом. И это были не солдаты и не стражи. Дубы не знали, кто они, но интересовал пришельцев тот, кто скрывался в чаще. Отсюда по просеке чужаки ушли в лес – еще не развеялся даже их запах.
Никакого особого запаха, кроме густого, влажного лесного духа и благоухания цветущего на опушке разнотравья, я не чувствовал. Немудрено: тотем наш – белый ворон, а не полярный песец, чующий лемминга из–под снега, или, скажем, лошадь, чьи обонятельные луковицы по чувствительности превосходят даже песьи. Кстати, отчего бы сыскарям вместо собак не взять на поводок специально обученных пони?..
Князь, между тем, помрачнел.
– Ты кому звонил с новой болталки? – Он исподлобья смотрел на Рыбака, по давней армейской привычке уже прикинувшегося шлангом, невинно моргающего и приплясывающего на месте от переполнявшей его шутовской трескотни – так мочевой пузырь переполняет нетерпение.
– Да ладно, – остановил я ничего теперь не способную изменить экзекуцию, – нам могли и на машины маячки поставить.
– И слухачи у них наверняка свои в конторе есть, – предположил Нестор (накануне я поделился с ним соображениями о конторе). – Быть может, не хуже нашего Брахмана.
– Думай, что говоришь, – по–матерински обиделась за стаю Мать–Ольха. – Лучше наших нет. Наши – во всем самые–самые…
В общем, никто не усомнился: «Вечный зов» настиг нас. И опередил. Догонять было для нас делом незнакомым. Одихмантий своеобразно, но метко, подбил счета:
– Бог выдал, свинья съела…
В лес решили идти налегке – только оружие и фляги с водой. Правда, Нестор не пожелал расстаться со своим рюкзаком – прибежищем Большой тетради, я закинул за спину укулеле, благо оно было легким, как перо истины, в противовес которому Осирис на чашу своих весов кладет сердце человека, а Рыбак вытащил из машины завернутый в тряпку дрын, который прежде я принял за удильную снасть. В действительности под тряпкой скрывалось грозное порождение технического гения Кулибы. Это была железная труба наподобие фагота с системой вмонтированных в нее резонаторов и каких–то хитроумных поддувал. Стоило повернуть укрепленную в утолщении трубы ручку, напоминающую ручку на катушке спиннинга, как внутри изделия зарождался звук, перенимаемый и усиливаемый резонаторами. В итоге хор этих резонаторов сочетал в себе такую сумму колебаний, как слышимых, так и выходящих в диапазоны, человеческому слуху недоступные, что обретал необыкновенную разрушительную силу – взрывал черепа, в полтора раза и более превосходящие в объеме человеческие. Опыты Кулиба проводил на горшках с рисовой кашей, тыквах и уличных фонарях. Работал череполом практически без осечек. Рыбак сам испытал изделие, подобравшись ночью к ограде гастролирующего в СПб заморского зверинца. Раскрутив ручку, он поочередно направлял акустический луч из отверстия трубы в сторону тех или иных клеток. Итог: мартышки, казуары, леопард и муравьед уцелели, черепа бегемота и носорога разнесло, как банки с закупоренной брагой, а галапагосская слоновья черепаха брызнула кровавой жижей с двух сторон, будто под панцирь ей засунули динамитную шашку. Что? Варвар? Троглодит? Нет, друзья, эти звери – жертвы науки, их жизнь и смерть исполнены гуманистического смысла, в судьбе их – всё не зря. Будущие поколения, возможно, им памятник воздвигнут, как собаке Павлова и лабораторной шимпанзе. Как лягушке и капюшонной крысе. Как дрозофиле, наконец.
Удивительно, что речистый Рыбак так долго сдерживал себя, чтобы не проболтаться о своем оружии возмездия. Какое самообладание! Какая выдержка! Что говорить, мой брат открылся мне с нежданной стороны.
Стоило со двора лесничества ступить по узкой просеке, усеянной свежими следами, в дубраву, как зеленый сумрак поглотил нас. Здешнее безмолвие казалось еще более тягостным, чем то, которое оглушило меня на тенистой дороге, где несли службу стражи с пирожками; лишь шорох шагов и легкий шум листвы в высоких кронах свидетельствовали, что виной тому не внезапный отказ слуха.
Брахман вел стаю и делал это уверенно: видимо, близость Желтого Зверя не оставляла места для колебаний относительно выбора пути. Вскоре следы подошв опередившей нас команды, хорошо заметные на голой земле, исчезли. Пройдя некоторое время по просеке, действительно, для проезда местами совершенно негодной, мы сошли за провожатым в чащу, спустились в темный яр, поднялись вверх по другому откосу, обогнули край холма, снова, цепляясь за корни дубов и ветки орешника, спустились в глубокий, залитый влажной тенью овраг, на дне которого ползали огромные, серые, с узорчатой спиной слизни, и снова поднялись наверх. Одихмантий и Мать–Ольха запыхались, но не роптали – все, не сговариваясь, старались производить как можно меньше шума. Даже Рыбак не молол языком, проникнувшись значением момента. Кажется, отлученный от деточки, чтобы не съехать с петель, он именно здесь и сейчас в полной мере ощутил потребность в непогрешимом полковнике и выбрал себе в командиры Брахмана, чего ожидать можно было менее всего. Скорее, Мать–Ольха могла претендовать на эту роль: ведь нам известно, как часто сильные чувства меняют полюса. Ну вот, готовый беззаветно опекать свое высокоблагородие Рыбак покорно вручил Брахману узду, а тот и потянул, и прищемил сердяге безудержный язык. Лишь белый ворон дерзко раздирал гортанным криком тишину, то показываясь нам среди ветвей, то пропадая.
Мы шли по заколдованной чаще уже около часа, когда ступавший впереди Брахман вдруг замер, устремив взгляд немного вбок и вверх. Вся стая, словно по команде, тоже встала – предчувствие опасности предельно дисциплинировало нас.
– Мать честна!.. – вполголоса загородился петушиным словом от беды Рыбак.
Я проследил за их с Брахманом взглядом. Там, метрах в трех от земли, на обломанный сук огромной осины, как жук на булавку, был насажен человек. Руки и ноги его омертвело вытянулись, голова упала на грудь… Зрелище не из приятных, но Князь, держа наизготовку карабин, направился к осине. За ним – Рыбак и я. Кровь бедолаги еще не запеклась, не побурела, она алела и, кажется, продолжала сочиться из–под проломленных суком и вышедших наружу ребер. Сомнений не было, отсюда, из клетки этой, жизнь отлетела, смерть в компании двух мух хозяйничала на упавшем вниз лице.