Но похоже, парнишка интересует не только его. Старик сержант, вернувшийся подбросить в печь еще немного дров, заводит с пареньком тихий разговор, видимо расспрашивая, откуда они и куда едут. Поскольку оба говорят на своем языке, Кадровику остается только следить за жестами мальчишки да за выражением лица старого сержанта. Подобно всем другим пожилым людям, с которыми он общался с тех пор, как принял на себя эту странную миссию, этот сержант тоже вызывает у него безотчетную симпатию. Его мысль невольно возвращается к хозяину пекарни, и он опять думает, что следовало бы ему позвонить. Они уже сутки, как не разговаривали. Старик наверняка беспокоится. Он торопливо встает, вынимает из сумки переносной телефон с его зарядным устройством и, подойдя к сержанту, показывает ему вилку зарядного устройства. Потом изображает двумя пальцами что-то вроде вилки, втыкаемой в электрическую розетку. Любой олух поймет, что ему нужно срочно подключить этот аппарат к сети. Сержант с интересом берет у него из рук незнакомый телефон, крутит его в руках и шепотом советуется с парнишкой. Видимо, проверяет, правильно ли он понял этого чужого, но тоже по-военному подтянутого человека. Потом, как будто разобравшись и даже обрадовавшись достойной его звания и опыта технической задаче, неожиданно вставшей перед ними в середине ночи, без лишних слов прячет мобильник в карман своей длиннополой шинели и выходит из зала. Кадровик несколько испуган — не испортит ли он там что-нибудь, включая, — но парнишка со смехом говорит что-то успокаивающее, и он, неожиданно для себя самого, с благодарностью гладит его, как ребенка, по светловолосой голове и снова улыбается ему. Теперь он может спокойно спать, телефон будет заряжен, и утром он сможет позвонить в пекарню. Он уже хочет было вернуться на свой матрац, под остывшее одеяло, но теперь мальчишка словно прилип к нему. Идет с ним, придвигает к его матрацу еще один, для себя, и начинает раздеваться, причем догола, как будто ему совсем не страшен холод, лежащий в углах неуютного зала. Застарелый, кислый запах пота ударяет в ноздри Кадровику и мигом отрезвляет его. Отец взрослеющей дочери, он уже несколько лет избегает вида ее наготы и, уж конечно, наготы ее школьных подружек, которые случайно остаются ночевать в их квартире, и теперь, впервые за многие годы, видит перед собой обнаженное молодое тело, наполовину детское, наполовину взрослое, мужское по природе, но в то же время сохранившее что-то женственное в своих формах: округлые плечи, тонкие кисти рук, мягкие стопы. Даже золотистый лобок, кажется, не совсем еще решил, чьим ему стать, юношеским или девичьим. И вдруг он видит, что эта гибкая спина, словно вырастающая из обнаженных ягодиц, несет на себе следы застаревших и свежих царапин и даже укусов, омерзительные и несомненные признаки того раннего растления, на которое намекал старый консул еще там, в городе, перед их отъездом. Да и тот взгляд — вначале вызывающий, а потом разочарованный взгляд, который парнишка бросает на лежащего рядом мужчину, только подтверждает эти догадки. Что-то не по-детски хитрое и расчетливое чудится Кадровику во всей этой молчаливой сцене, и ему приходит на ум странная мысль, что опытный паренек, кажется, хочет соблазнить его на порочащую, грязную связь — может быть, даже в надежде отомстить этим за погибшую мать и обманутые иерусалимские ожидания. Он тотчас отодвигается подальше к стене, и, видимо, на лице его отчетливо вырисовывается вся брезгливость, которую вызвало в нем это бессловесное предложение, потому что мальчишка, словно что-то поняв, медленно ложится на свой матрац, закрывает глаза и сворачивается клубком. Теперь, когда его лицо оказывается почти рядом, Кадровик снова замечает тот особый рисунок татарской дуги, которая тянется над его глазом к основанию слегка уплощенного носа, но теперь даже эта экзотически очаровательная черта, которую мальчишка унаследовал от матери, не может пересилить его гадливого чувства, и он тоже закрывает глаза, пробормотав лишь «спокойной ночи» в сторону этого несчастного, запуганного, одинокого подростка, уже с детства втянутого в грязный и жестокий преступный мир и развращенного этим миром. Но на его «спокойной ночи» тот только улыбается, не открывая глаз, но так вызывающе и отчужденно, словно раз и навсегда, с яростной детской обидой, решил не отзываться ни на одно слово на языке ненавистной страны. Ничего, парень, думает Кадровик. Ты делаешь вид, будто меня не понимаешь, но я не гордый, могу и повторить, и он повторяет еще раз: «Спокойной ночи и хороших снов», а потом окончательно поворачивается к стене и долго смотрит, как на ней перемигиваются отбрасываемые пламенем блики, пока наконец всё вокруг не расплывается, теряя очертания и смысл и сливаясь с бесформенным беспамятством тяжелого сна.
Но для нас огонь всё еще горит, и мы летим на этот огонь, мчась и переворачиваясь в туннелях времени и пространства, спеша принести желанные сны этому уставшему мужчине, который лежит сейчас в углу полутемного зала, на чужом тонком матраце, укутавшись в чужие армейские одеяла. Судьба возложила на него специальную миссию, и вот он оказался теперь в далекой чужой стране, на бывшей секретной базе, среди незнакомых людей, и трудно ему, уставшему с дороги и погрузившемуся в тяжелый сон, обрести какое-нибудь осмысленное сновидение, которое можно было бы запомнить и даже, быть может, пересказать потом другим.
Потому мы и стремимся к нему, вестники воображения и ниспосылатели иллюзий, потому и мчимся, чтобы поскорей принести ему такое сновидение — влекущее и пугающее в своей двойственной сложности и единстве. Вот мы уже над ним, вот вплетаемся в его дыхание, соединяя воспоминания минувшего дня с забытыми желаниями далекого детства, разбавляя его страхи фантазиями и тревоги — страстями, пробуждая ревность и вызывая жгучую тоску. Тончайшие и прозрачные, неуловимые и незримые, творим в его дремлющем сознании ускользающие образы, таящие в себе скрытые смыслы, которые стремятся вырваться из тайных глубин души на ее поверхность.
Но, даже собравшись для общей цели, мы не узнаем друг друга. Ибо мы и сами непрестанно меняем форму, и творения наши так же неуловимо и непрерывно перетекают друг в друга, и вот уже два друга его детства сливаются в образ упрямого мальчишки, который тут же превращается в новобранца, погибшего от шальной пули, а из новобранца становится седым сержантом-сверхсрочником, а потом из-за сержанта появляется знакомый сосед с лицом дальнего родственника и вдруг распластывается в газетный снимок какого-то министра, пропускающий сквозь себя случайную женщину, которая когда-то, давным-давно, прошла мимо, растаяв вдали, и заставила вздрогнуть разочарованное, охладевшее сердце.
Сны, о, наши сны… и вот уже трепещут веки, под которыми рождается первая картина, и быстро поворачиваются яблоки глаз, чтобы следить за нею, и прорывается слабый вздох, и нога испуганно отбрасывает одеяло, и другая спешит за нею, словно под ними обеими ведущая под уклон дорога. Так счастливого пути тебе, наш путник, в краю твоих зыбких, странных сновидений…
Сначала он как будто спускается по каким-то широким гладким ступеням. Это дом в Иерусалиме, неподалеку от улицы, где живет его мать, тот новый дом, в котором он уже снял себе прелестную маленькую квартирку, чтобы въехать, как только она освободится. Он спускается по ярко освещенной лестнице, легко перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, и вдруг, как будто о чем-то задумавшись, пропускает входную дверь и вот уже оказывается ниже уровня земли, но по-прежнему продолжает спускаться, поначалу не замечая, что свет вокруг него постепенно тускнеет, и ступени становятся другими, более узкими и крутыми, и жилые этажи тоже давно уже кончились, превратившись в подвал, где расположено какое-то огромное бомбоубежище, которое ему вдруг очень хочется осмотреть. Теперь он не один на лестнице, его со всех сторон окружают какие-то старики, все в толстых и длинных шинелях и меховых шапках, они тоже спускаются вместе с ним, на ходу негромко переговариваясь друг с другом и тяжело вздыхая от усталости. Он вдруг понимает, что это туристская группа, пришедшая осмотреть бомбоубежище, но ему непонятно, где же экскурсовод — ведь должен же кто-то объяснить, куда и на что надо смотреть, но, пока он высматривает экскурсовода, его сон как будто выцветает и растворяется, и сквозь знакомый дом проступает другое, чужое здание, во дворе которого он на время укрыл свою покойницу, а эти старики уже совсем не туристы, а жильцы, и они спешат в бомбоубежище под домом, потому что только что послушно выполнили чей-то поспешный приказ нанести превентивный атомный удар по противнику и теперь хотят укрыться от неизбежного ответного удара. Но стены по обеим сторонам той лестницы, по которой они бегут, вдруг начинают сдвигаться, заворачиваясь вокруг узких, крутых каменных ступеней, а сама лестница, вместо того чтобы спускаться, начинает подниматься куда-то наверх, на старую церковную колокольню, и теперь все вокруг него почему-то спешат именно туда, и он тоже старается не отстать от всех, хотя прилетел из другой страны и должен изменить свою внешность и речь, если хочет спастись от гибели. Но когда он втискивается на площадку колокольни, оказывается, что это маленький душный зал, битком набитый испуганными людьми. Посреди возвышается какая-то прозрачная стеклянная перегородка, а за ней на невысоком помосте сидят те, кто недавно с таким преступным легкомыслием отдал этот ужасный приказ, но почему-то все они без лиц, видны только их силуэты, которые напоминают ему каких-то медленных, тупых животных, совершенно неспособных понять смысл и последствия своих действий, но в то же время настолько знакомых, что ему кажется, будто он их вот-вот опознает, в особенности того жирного, с широкой грудью, сплошь завешанной орденами и медалями, которые поблескивают на ней, как языки кровавого огня.