Всю жизнь мечтал я о великом, сокрушительном «выходе», всю жизнь откладывал его то из-за занятости, то из-за отсутствия денег, то из жалости к близкой женщине. Но сейчас, освобожденный предательством от всех душевных пут, я возьму свое.
Умение мгновенно передумать свою жизнь на разрушительный лад было всегда самой сильной стороной моей личности. Готовность найти смысл существования в распаде спасала даже от страха потери тех людей, чей уход страшнее для меня собственной смерти…
— Я расстался с Лелей, — сказал я своему другу.
Его звали Тёпа. В этой семье все дети, уже немолодые, рано поседевшие, изморщинившиеся, сохраняли свои младенческие прозвища.
Тёпа землисто побледнел. Его завистливое сердце мгновенно проглянуло безграничную свободу, открывшуюся мне. Ему представилось мое триумфальное шествие по злачным местам и дивные женщины, гроздями тянущиеся к моим рукам. Он смертельно, до слез позавидовал мне, хотя недавно женился и любил свою жену. Он завидовал мне, хотя был неполноценен и в женщинах почти не нуждался. Он говорил, что это случилось с ним до войны, когда он хотел соединиться со своей невестой. Как раз в этот момент ему позвонили с Лубянки и потребовали, чтобы он пришел. Он так и не соединился с невестой, ставшей в скором времени женой другого, и вообще, у него все нарушилось. Любовный акт связался в его мозгу с предательством.
— Пойдем в кафе-мороженое, — предложил я.
— Я не хочу пить, — сказал он поспешно.
Он выдал ревнивый ход своих мыслей. Обычно мы ходили в кафе-мороженое опохмеляться. Рюмка коньяку, холодный пломбир и стакан ледяной воды с сиропом чудесно освежали, снимали головную боль, давали силу жить дальше. Но мы не пили вчера, и, стало быть, я не предлагал ему опохмеляться, просто съесть по пломбиру. Но ему подумалось, что я начинаю свой рейс свободы, и он поспешил уклониться от роли сопровождающего.
Мне удалось его уговорить, что случалось нечасто. Я занял у его матери двадцать пять рублей «до выборов», и мы пошли.
В кафе я все-таки выпил большую рюмку коньяку. Мне вдруг представилась совсем ненужной моя новая, ничем не ограниченная свобода. Мне нечего было делать с ней. Мне нужна была Леля, чтобы я мог радостно и легко предаваться разгулу. Как могу я пойти к Лидке, или к Липочке, или к любой другой, когда на душе так черно, когда не будет ежевечернего, очищающего, снимающего всю грязь, все вины, все дурное, ненужное, тихого деликатного стука в дверь? Леля всегда приходила словно в первый раз, у нее было застенчивое, чуть виноватое лицо, казалось, она боится, что слишком буквально поняла вежливо-условное приглашение заходить.
Но если я прощу сегодняшнее надувательство — нашим отношениям все равно конец. Они зиждились на полной ее отдаче, самозабвении и на том, что я должен верить в нее, как в Бога. Иначе это не звездный союз, а скучный полубрак двух неудачников.
Тёпа, болезненно чуткий на все хорошее, что происходило или могло произойти с ближними, утрачивал свое собачье чутье вблизи страдания. Тогда он походил на пса, у которого отрезали усы. Чужая боль, угадай он ее, сделала бы его слишком счастливым, а ошибка слишком несчастным. Боязнь разочарования лишала его угадки в том единственном, что могло дать ему счастье. Он воспринимал мою молчаливость, мою неровность, неурочно выпитую рюмку — как признаки моего нового, раскрепощенного бытия, и был глубоко несчастен.
— Закругляйся, мне пора обедать, — сказал он нетерпеливым, грубым голосом.
Мы расплатились и вышли из кафе. Воздух приобрел зеленоватый оттенок. Потеплело. Тротуары и мостовые заструились плоскими ручьями. Влага осаждалась на щеках, забисерила рукава пальто. Город уподобился Атлантиде, и мы, скучные русалы этого подводного царства, медленно плыли сквозь зеленоватую водную стихию, а навстречу и в обгон проносились рыбы-телескопы с выпученными, излучающими яркий свет глазами.
Возле дома моего приятеля мы расстались. Не попрощавшись, он юркнул в подъезд как в межкоралловую щель. Я поплыл дальше.
Стеклянная дверь парадного, захлопнувшись за мной, освободила меня от морского наваждения. Я стряхнул капли с пальто и кепки, вытер ноги о половик и вновь стал жителем земли.
Коньяк, выпитый в кафе, наградил меня изжогой, нисколько не возвеселив души. Я все время помнил, что потерял Лелю, и мне никак не удавалось поверить в легкость утешения. Я выпил соды, без охоты пообедал и прошел в свою комнату. Из форточки тянуло матом, сиплая фистула однообразно и тягуче вырабатывала матерное бормотание. Это играл под окном меньшой Феди Цыгана. Когда я бывал, как сейчас, один в комнате, его матюканье даже развлекало меня, словно нервный тик, хуже, если у меня кто-то оказывался в гостях. Теперь, когда Лели не стало, ко мне будут часто приходить гостьи, и надо обезвредить ужасное дитя. Это непросто. Лучше не задевать Федю и его буйную семью, могут оскорбить, побить стекла, донести. С безнадежно усталым чувством понял я, что мне не осилить маленького сквернослова. Конечно, можно закрыть форточку, но через несколько минут тут станет жарко и душно, как в парилке. Даже такая малость громко ратовала за возвращение Лели, давно привыкшей ко всем странностям моего быта, но я знал, что не верну ее, что у меня хватит грустного упорства сделать нашу разлуку вечной.
Гаденыш продолжал ругаться. Я чувствовал, что сейчас расплачусь от бессилия перед жизнью. Несильно хлопнула входная дверь, какой-то добрый говорок вспыхнул и погас в прихожей, так бывает, когда приходит кто-то близкий и любящий дом.
— Можно?
Крадущимся шагом, как тогда из-за дерева, в комнату вошла Леля. Я глядел на нее не в гневной — в печальной растерянности.
— Принимайте величайшего репортера современности, — она положила на письменный стол свой блокнотик и еще стопку густо исписанных листков. Такого богатства еще ни разу не было.
Я так обрадовался возвращению к жизни, ко всем своим обязанностям, надеждам, привязанностям, распорядку, что не стал ее расспрашивать, когда же успела она собрать весь этот материал, если большую часть дня провозилась с собакой возле старого дуба.
— Чего же вы не раздеваетесь?
— А работа?.. Мне тоже надо зарабатывать алтушки.
А я чуть не весь день провела на переднем крае выборов. — Леля улыбкой смягчила укор. — Так что я приду сегодня очень поздно.
Я был признателен ей за эти слова, открывавшие мне дополнительные возможности на вечер. Если я быстро разделаюсь с очерком, можно навестить Липочку или Лидку, мне опять думалось о них с удовольствием.
Проводив Лелю, я сел к столу. Видимо, во мне погиб настоящий писатель. С ранних лет, едва открыв в себе способность марать бумагу, полюбил я писание. Мне нравится сидеть за столом и покрывать корявыми буквами белую гладь листа. Я жадно отношусь к бумаге, не оставляю полей, слова ставлю тесно, экономлю на просветах между строчками. Моя рукописная страница много больше машинописной, но я делаю перед собой вид, что она меньше, чтобы больше написать. Мои материалы всегда приходится сокращать. Мне почти все равно, о чем писать. Хотя это не совсем так. Я люблю писать о настоящем, своем, интимно мне близком. Но я способен увлечься даже самым посторонним, чуждым мне, бессмысленным и глупым. Потому что я смертельно люблю печататься. И зарабатывать деньги литературным трудом я люблю. Я никогда не мечтал ни о наследстве, ни о выигрыше по займу, ни о богатом кладе. Лишь нажитое литературным трудом соблазняет меня.
Я стал листать Лелин блокнот. Да, у нее еще не было столь щедрого урожая… Грузинский полковник похитил самолет, чтобы проголосовать за Сталина в Сталинском избирательном участке… Группа прокаженных из Северокавказского лепрозория прислала своих представителей с ходатайством позволить им отдать свои голоса товарищу Сталину… Парализованная старуха приползла из Лопасни и свалилась замертво на пороге Сталинского избирательного участка. «Я хочу проголосовать за нашего Отца родного», были первые слова старушки, когда усилиями «замечательных мастеров здоровья» с медпункта Сталинского избирательного участка она была приведена в сознание. Слепцы, глухонемые, раковые и легочные больные, многие месяцы прикованные к постели, стекались к Сталинскому избирательному участку, как увечные к Лурдской Божьей матери. Это было замечательно! Смущала меня лишь одна особенность Лелиных материалов: получалось, что все каленные, поврежденные, больные, неполноценные, обиженные судьбой стремятся голосовать за Сталина. До поры это имело успех в газетах. Своеобразное паломничество калек к Сталинскому избирательному участку вызывало смутные ассоциации с паломничеством к святым местам, с чудесами исцеления страждущих путем наложения рук, погружения в святой источник или прикосновения к мощам. Когда дело касается Сталина, некий тщательно замаскированный религиозный экстаз необходим. Это тонкая штука: внешне все должно выглядеть как народный энтузиазм, доведенный до клинической степени, но легкий, словно запах давно увядших цветов, аромат мистицизма, религиозного фанатизма обязан неуловимо щекотать обоняние. Если ты преуспел в этом, можешь смело рассчитывать на успех. До сих пор мне удавалось балансировать на тонкой проволоке, протянутой над пропастью. Но сейчас я впервые ощутил смутную тревогу. Конечно, против фактов не попрешь, раз прокаженные, параличные, физически и душевно поврежденные рвутся голосовать за Сталина, было бы ничем не сообразным жертвовать столь пряным и выразительным материалом. Но нет ли тут перебора, быть может, Леля слишком односторонне отбирает факты?