– Какая ты рукастая!
– Ногов, считай, нет, так хочь руки при мне, – с удовольствием улыбнулась похвале Глафира Петровна.
В комнатке воняло обгорелым фитилем.
– Счас вытянет, дверь открой, – велела Глафира, – момент!
Алексей распахнул входную дверь, в комнатку ворвались шум дождя и свежий воздух, хотя и с холодком, но вполне терпимый, огонек в лампе поднялся и опустился.
Опять замолчали и молчали долго, тяжело.
– Дверь закрой – по ногам тянет! – распорядилась Глафира.
Закрыв входную дверь, Алексей решительно сел напротив Глафиры Петровны.
– Да, я не твой братка Алексей Серебряный, а сказать этого никому не скажу, хоть убей, иначе и тебе, и Воробью вот… – и он показал на пальцах решетку.
– То правда, – задумчиво сказала Глафира, – а в поселке врача нет… Мы тебя с оврагов привезли. Катька в дом втащила. Ксенька выходила, ты ей по гроб жизни обязанный.
– Я всем обязан. Толку что?
– Будет и толк. Скоро дитя родите?
– Думаю, в феврале.
– У нас и роддому нема, тики у Сименовке – двадцать пять километрив.
– Обойдемся своими силами.
– Вот и толк!
– Ксении учиться надо, она одаренная девочка. Буду за няньку.
– У нее и мамка и бабка – нянек без тебя хватает. Я тебя тоже впомнила уже с полгода как. И твою молодайку – гарна дивчина. И хмыря усатого…
– Грищук Константин Константинович – хороший человек, начальник госпиталя.
– Налет был страшенный. Тогда мой загс сгорел – прямо в него бомба! И вас разбомбило. Кто-то погиб, а все уехали.
– Да, воронок там много и все глубокие, я их не раз осматривал, – сказал Алексей.
– А ты чуешь, она живая?
Алексей неуверенно пожал плечами и отвел глаза.
– Хочешь, на карты кину? – горячо предложила Глафира Петровна.
– Не надо. Ты лучше скажи: Витя-фельдшер меня не продаст?
– А он причем?
– Показалось, он про меня что-то знает. Например, насчет того, что я медик, знает точно.
– Витя-фельдшер? – Глафира Петровна призадумалась. – Парень вроде хороший, семья у него вся в тридцать третьем перемерла, как у меня. А там кто его знает? Хорошие тоже сдают, всяко бывает – кого прижмут, кто случайно, кто от обиды, кто от дурного языка. Ногу он на финской потерял – это точно, я сама документы видела – на загс пришли. Жена его с другим спуталась, уехала, вот он с тех пор и холостякует. С Воробьем надо поговорить – это и его касается.
Дождь прекратился, небо расчистилось, и полная луна агрессивно шафранового цвета с металлическим блеском ломилась в окошко комнаты Адама, маленькое, одинарное окошко с крохотной форточкой на кожаной тесемке, настолько засаленной за много лет, что лунный свет как бы стекал по ней на пол. На окне была цветастая занавеска, но луна била поверх нее своим сатанинским мертвенным светом, и некуда было от него спастись, даже сквозь закрытые веки давил этот тревожный, угнетающий душу свет полнолуния. Адам лежал на спине на узкой железной койке у стены продолговатой комнатки, а с клеенчатого коврика на стене который год смотрел и смотрел на него единственным синим глазом белый лебедь с розовым клювом и непомерно длинной шеей, смотрел и сейчас при зловещем свете луны, смотрел нацеленно, так, как будто хотел выклевать Адаму глаз.
Глафира Петровна спала в соседней, “большой” комнате. Она была женщина в теле, но спала тихо-тихо и никогда не всхрапывала. Хотя, спала ли она сейчас или тоже бодрствовала, как и он, ее “братка”, Адам не знал. Оказывается, спала.
– Спи, доню, спи, – пробормотала во сне Глафира, наверное, ей приснилась оторва Катька – она ведь тоже была когда-то маленьким ангелочком.
Где теперь эта Катька, на каком Сахалине грязь месит?
Еще не прихваченные на зиму замазкой тихо бренькнули стекла в окошке. Если прислушаться, то они бренькали часто, раз за разом, бренькали от того, что на комбикормовом заводе ухал пресс, из-под которого вылетали в широкий промасленный лоток пластины спрессованного жмыха. Сколько раз говорила Глафира: “Замажь стекла”. А он все тянул, вчера и замазку приготовил, да Витя-фельдшер сбил его с курса равномерной жизни. Вдруг вчера возьми и скажи этот Витя: “Иди ко мне в санитары, место есть”, – и при этом взглянул с такой веселой подловатостью, что у Адама под ложечкой засосало. А может, это ему показалось, что с подловатостью? Нет, не показалось. Идти в подручные к Вите-фельдшеру – такое добром не кончится, если уж хочет закладывать – пусть закладывает, а в рабство он, Адам, не пойдет… Витя понял, что он врач, к сожалению, понял, а может быть, Воробей рассказал, что привезли его когда-то с места бывшего госпиталя, вот и дотумкал Витя… А пригласил в санитары неспроста, нужно что-то Вите от него, Адама…
Неужели всю жизнь так прятаться? А в чем он, спрашивается, виноват? Контузия была такая тяжелая, что если бы с ним не нянчились три года, так бы и остался чурбаном в лучшем случае, если бы вообще выжил… Наверное, госпитальные решили, что он попал под прямое попадание. Поискали. Не нашли и уехали, посчитав его погибшим. А он виноват – жив остался, вот в чем его вина. Глафира паспорт ему липовый выправила, тоже его спасая, а теперь, получается, вляпалась: подделка документов, тут и возразить нечего – стопроцентное преступление, и Воробей соучастник – его фотографии пошли на паспорт…
Если бы не Глафира и Воробей, если бы не Ксения с ее нынешним положением, пошел бы и сдался, а там будь, что будет! Если бы? Если бы да кабы… А так результат от этой сдачи один: Глафиру – под статью, Воробья – под статью, а Ксению – в соломенные вдовы с малыми детками.
В первый раз за годы болезни Адам вспомнил маму, сидящую над тетрадками при свете зеленой настольной лампы, отца с его польским гонором и щеголеватостью, которая до старости лет сохранилась в его осанке, походке, в том, как он ловко прикуривал папироску: кстати сказать, папиросы он набивал сам специальной машинкой и своим табаком очень гордился. Когда это было? В какой другой, нереальной жизни? А сейчас вот он, свет в окошке, – эта жуткая луна с ее леденящим душу светом.
Ксения выходила его, Ксения вдохнула в него вторую жизнь… Но, оказывается, есть еще жена Саша, вот что оказывается на поверку. Сашу он не бросал и Ксению бросить не может… Сашу он вспомнил, но смутно, лица никак не улавливает, не в фокусе… А где сейчас Саша? Глафира спросила: “Хочешь, на карты кину?” Нет, он не хочет… Так жизнь повернулась, что лучше многого не знать… Вопросы, вопросы, вопросы, и никаких ответов на них, ровным счетом никаких. А тут еще эта зловещая шафрановая луна с ее металлическим блеском… Луна, которая силой своего тяготения приводит в движения моря и океаны с их отливами и приливами, вот эта блестяшка в окне тащит к берегу и уносит обратно миллиарды тонн воды каждые сутки… Адам вдруг вообразил земной шар отдельно от себя, вообразил так, как будто он уже побывал в космосе и видел Землю оттуда, – получается, суши на земном шаре гораздо меньше, чем воды, а вся вода подвластна лунному тяготению… Так устроен мир: вокруг его койки – домик, вокруг домика – поселок, вокруг поселка – другие города, села, дороги, реки и даже моря и океаны, Европа, Азия, Африка, обе Америки, Австралия, Антарктида, Арктика… А лебедь нацеливается розовым клювом точно в глаз – будет жаль, если выклюет…
Надо поговорить напрямик с Воробьем – он в друзьях у Вити-фельдшера, поговорить открыто, ничего не припрятывая, и не при Глафире, а один на один, придется идти к Воробью домой, другого варианта нет. Не дает уснуть эта луна, как ни крутись – никуда от нее не денешься до поры до времени, пока не зайдет за тучу или не изменит свое местоположение на небе. Адам присел на койке, пол приятно холодил босые ступни. Адам пожалел, что не курит, а то как хорошо было бы сейчас выйти на воздух покурить – и причина уважительная, и удовольствие какое-никакое. “Ладно, и так выйду – без причины”. Он оделся и крадучись прошел мимо спящей Глафиры, но, когда скрипнул открываемой дверью, она все равно учуяла:
– Куда ты, Леш?
– Так. Постою. Не спится.
– А-а, ну постои, постои.
Из-за боковой стены домика, от приступок, не было видно луны, и уже это одно пролило бальзам на душу. Стояла удивительная для этого времени года теплынь, от земли поднимался туман, кособокие домики поселка как будто плыли, чуть-чуть покачиваясь; от комбикормового завода доносились равномерное, привычное уху чмоканье пресса и запах подсолнечника, на котором, казалось, был настоян воздух всего поселка, хороший запах, можно сказать, запах, призывающий к жизни.
Хорошо-то как вокруг! И чего он расквасился? Как-нибудь все наладится. “Прорвемся!” – говорил когда-то главный хирург полевого госпиталя Адам Домбровский. “Просочимся”, – поправлял его мудрый начальник госпиталя черноусый и лысый К.К.Грищук. А теперь и Адам сказал сам себе: “Не дрейфь, просочимся!”.
Наступившим днем Адам подошел на конюшне к Ивану Ефремовичу Воробью, который приехал на двуколке покормить свою кобылу, подошел и сказал, как не говорил никогда прежде: