Вас удивляет, что я говорю такие вещи? Мне самой удивительно говорить правду, что я так редко делаю теперь, когда мне необходимо поддерживать какую-то видимость благополучия. На самом деле я делала это всегда, сколько себя помню. Сейчас я слишком устала, чтобы продолжать так дальше. Тот эпизод в Бад Хомбурге убедил меня, что мне надо опасаться других женщин. Я по-прежнему навлекаю на себя вражду, особенно своей бывшей невестки и ее ужасной дочери. Вам, может быть, неизвестно, что все женщины от природы соперницы. Вы, наверное, никогда не сталкивались с женщинами, которые резко обрывают давнюю дружбу, когда между ними встает мужчина, не потому, что они предательницы, а из природного инстинкта. Возможно, я была не так уж хороша, как мне казалось, хотя мужчины считали меня красивой. Но такова моя участь: быть любимой лишь одним мужчиной, отцом, или, возможно, двумя — еще вами. Если бы вы были тогда более настойчивы, я, вероятно, уступила бы вам, но это я сейчас так говорю, находясь в таких плачевных обстоятельствах. Даже мысль о том, чтобы снова вас увидеть, одновременно соблазняет меня и пугает. И единственный путь, каким я могу вернуться в „Бо Риваж“, это вместе с мужчиной. Даже и тогда на меня будут поглядывать, потому что я до сих пор обладаю некоторой элегантностью. А может быть, у меня все еще сохранились манеры и жесты той, кого когда-то считали красивой. Это тоже иногда встречается у женщин: какая-то естественная уверенность в себе, вызывающая зависть, даже возмущение. И однако, я никогда не эксплуатировала свою внешность. За меня это делала мама.
Юлиус, у меня совсем нет денег. Никакого судебного процесса не было, просто я консультировалась с адвокатом, и он объяснил мне, что, хотя теоретически Алоис передал свои активы мне, формальный документ, который скреплял это соглашение, недействителен, поскольку при его подписании не было свидетелей. Наверное, мой муж об этом знал, и, уж конечно, знала его сестра. Мы с Алоисом об этом больше не заговаривали, и я подозреваю, что между ним и его родней был сговор. Конечно, никаких доказательств у меня нет. Дочка этой Марго поняла, что в этом их преимущество. Но особенно они не разжились: после него осталось немного. Я, кажется, говорила, что Алоис был не слишком хорошим бизнесменом, а мужем тем более. Могу совершенно твердо заявить, что я была рада, когда он умер.
Видимо, мне суждено было остаться с одной только мамой, а теперь и вовсе одной. Теперь меня удивляет жестокая практичность, с какой родители стремятся освободить себя от обязанностей, свалив их на другое лицо или лица. Я предполагаю, что вы, человек преданный по своей сути, были преданным сыном, выполняли обязанности за своего отца, который помнится мне фатально мягким, неспособным справиться с домашними проблемами. Помню, был еще ваш брат, которому мне не разрешалось докучать. Это уже был наказ вашей матушки. Считалось, что я буду отвлекать его от музыки, но на самом деле ваша мать ревновала ко всем, кто к нему приближался. Что с ним стало? Женился ли он? Почему-то мне кажется, что нет.
Что я хотела сказать: я была бы счастлива увидеться с вами снова в „Бо Риваж“, как вы предлагаете. Но из этого письма вы поймете, что я просто не в состоянии за себя заплатить. Можете себе представить, как мне унизительно писать эти слова. По крайней мере, я отдаю таким образом часть долга — вам, который когда-то любил меня и хотел на мне жениться, — сказав об этом прямо. Так что нас снова разделяют деньги. Вы не сказали мне, насколько вы преуспели в жизни; вообще вы ничего мне о себе не рассказали. Может быть, вам будет приятно узнать, что я жалею теперь о том уважении, которое вы мне когда-то оказали своими искренними чувствами. Я бы с огромным удовольствием, с огромной радостью снова вас увидела. Но при том, как обстоят дела, вас не должно удивлять, что я отклоняю ваше приглашение. Я должна смириться с тем, что время любви миновало, но это очень горько. Мне остается только в завершение выразить вам свою запоздалую признательность, не только за комплимент, который вы мне делаете теперь своей просьбой о встрече, но также за комплимент, что вы мне сделали раньше, когда попросили меня быть вашей женой. Ни одна женщина не смогла бы забыть такой комплимент. Даже теперь я вам благодарна. Фанни».
Герца настолько выбило из колеи это письмо, что он был вынужден выйти на улицу, словно в очередной раз общество незнакомцев было единственной панацеей для его потревоженных чувств. Так, значит, ей все-таки было до него дело, и даже сейчас есть, раз она вспоминает его пыл как нечто дорогое, нечто такое, чего она никогда не теряла из виду. Вот он, отсутствующий элемент их отношений: ее отношение к нему. Герц действовал и размышлял как отвергнутый любовник, который настолько уязвлен, что не принимает в расчет другого, и таким образом потерял всякое представление о настоящей картине. Он был готов бичевать ее, обвинять ее задним числом в своих разочарованиях, к которым она не имела никакого отношения, видел ее равнодушной красоткой, которую был не в состоянии заинтересовать, а ведь она давно уже перестала быть той девочкой, в которую он когда-то был страстно влюблен. Все, что осталось от ее блестящего будущего, это горечь женщины, отклонившей любовь, которой она так жаждала. Или это был не ее выбор, а ее матери? Было в этих двух сестрах, его матери и тетке, что-то извращенное; не было в них сочувствия ни друг к другу, ни к своим молодым и доверчивым отпрыскам. Возможно даже, что за этими железными узами, связавшими Фанни и ее мать, была ревность; ни одной, ни другой не позволялось нарушать это примитивное соглашение. Он даже видел это в действии, когда обедал с ними в «Бо Риваж»: улыбки любви, которых совсем не скрывали нахмуренные брови Фанни, некое кокетство, которое ей приходилось пускать в ход, когда она проявляла хоть сколько-нибудь милосердия к нему. Оставаться в пределах одобряемых матерью параметров стало ее единственным занятием. Не будь у нее потребности в этом одобрении, она, возможно, нашла бы в себе смелость быть свободной. А так она воспринимала свободу как самую опасную из авантюр, чувствовала, что, не испытав этой свободы, она никогда не станет полностью взрослой, и, как показало ее письмо, страдала от этого предчувствия, но сносила последствия своего выбора, потому что потеря единственной любви, какую она знала, была бы чересчур трагична.
И она думала о нем, даже когда он видел в ней только равнодушие. Она хранила воспоминания не только о самой себе, но и о других членах семьи, проявляла проницательность, подозревала, что между его родителями все не так гладко, что его мать ревнует Фредди ко всем потенциальным влияниям. Даже он перенял эту семейную черту — негодовать — и укорял Фанни в высокомерии, в самодовольстве, что на поверку оказалось лишь необходимой маскировкой обычной ранимости. Ему вдруг стало ужасно жаль ее, хотя до того, как он прочитал письмо, он собирался ей не верить, был настроен скептически и даже недобро, боясь перспективы снова ее увидеть или, не видя, выслушать. Но фактически ее жалоба была обычной для всего человечества: любовь, одиночество, сожаления. Она показала себя, пусть даже немного, просто женщиной, той, о которой больше никто не заботится, которую фактически оставили одну платить за ту уверенность, что когда-то ее окружала и так обижала других женщин. Она несла наказание, или ей так казалось, за то, что она имела в юности, за дразнящую толпу поклонников, которую она когда-то привлекла, за стабильность, в которой она существовала, пока изгнание не положило всему этому конец. При всем том, что прагматизм был жизненной необходимостью, Фанни чувствовала, что ее принесли в жертву. Возможно, она открыла еще более мрачную правду, а именно, что, если бы все было хорошо и они остались бы в Германии, ею все равно пожертвовали бы те, кто утверждали, что знает ее лучше, и, более того, были убеждены в своей благонамеренности.
Если заглянуть еще дальше, то придется проникнуть в неизвестный мир тех двух сестер, жизнь которых, как он теперь видел, нисколько не изменили мужчины, которых они себе выбрали или которых выбрали за них. Недоверие к естественным желаниям укоренилось в них с самого раннего возраста, их тяга к удовольствиям всегда расценивалась как нарушение семейных правил. Поэтому они питали такое же недоверие к своим детям, жизнь которых, как стало понятно уже слишком поздно, могла бы открыть перед ними более широкие горизонты. Эти матери считали сужение этих горизонтов единственно верным руководящим принципом. Его тетушка Анна была виновата не меньше, чем его родная мать, поскольку считала Фанни своей собственностью, своим творением. При всем гостеприимстве, царившем в ее солнечном салоне, она была цербером. Герц всегда знал это и много раз бывал отвергнут не за какую-то свою вину, но лишь за то, что представлял собой, или это так казалось Анне, воплощение импульса, инстинкта, от которых Фанни нужно было оберегать. Она сберегла свою дочь в годы зыбкого существования в изгнании, но в значительной степени ради собственной выгоды. Мужья, которых она для нее находила, были выбраны за свою сговорчивость, за то, что их можно было убедить принять ее в качестве необходимого сопровождения. Возможно, она говорила, что Фанни такая тонкая, хрупкая натура, что ей нужна материнская забота. Этот миф, несомненно, гарантировал ей их совместное будущее. Герц с жалостью понимал, что Фанни была лишена возможности следовать своим желаниям, и, хуже того, наверняка даже знала об этом.