(В отношении Ганса-Вальтера он вел себя как ни в чем не бывало, и сын знал о своем настоящем отце так же мало, как и тот о своем ребенке.)
Ивонна ощутила новое, непреодолимое уважение к этому мужчине, оставшемуся вместе с ней, — прежде всего, потому, что он смог это сделать без каких-либо внутренних уловок, без обычной манеры разочарованных, мстящих всю оставшуюся жизнь ожесточением, возмещая испытанное унижение сладостным наслаждением злобных взглядов. С тех пор они провели много долгих вечеров, сидя у камина, и Хозяин ни единым словом не обмолвился об этом. Он сидел и читал, он отпивал из полного бокала с вином, а Ивонна курила; иногда она раскладывала пасьянс — как в тот вечер, когда узнала о Райнхарте, о его смерти. Больше ее семье ничего не угрожало.
Это было той же осенью, когда они похоронили Антона. В середине октября выдалась череда теплых дней; их сверкающие велосипеды лежали в кустах на берегу, а Ганс-Вальтер выгреб с девушкой к середине озера. Весь день он был полон озорства, но и меланхолии. Там, на озере, они растянулись под теплым солнцем, он рисовал поднятой рукой в голубом тумане. Неожиданно он задумался, кем ему быть. Девушка ощущала себя совершенно покинутой, она была вся в настоящем, тогда как он — весь в будущем, и это будущее казалось будоражащей пустотой, чистым белым листом, пригоршней послушной глины. Чувство, что он уже никогда в жизни не будет школьником! От одной чистой радости по этому поводу он хотел обнять девушку, но не делал этого. Одинокий в своей радости, он испытывал беспокойство от всепроникающей загадки — что же с ним будет? Так замечательно думалось год за годом: когда-нибудь я закончу школу! А теперь этот момент настал, и он лежал на солнце, над ним была синева, и он сам толком не знал, о чем он думал все это время: свободный день, это мгновение, мир, жизнь — все так волнующе, почти торжественно. Он поцеловал девушку, в первый раз; и это тоже оказалось совсем не так, как он представлял себе раньше. Да и вообще эта глупость — все представлять себе, все время представлять свою жизнь в мечтах, грезить наяву! Он поцеловал девушку, чтобы пробудиться. Поначалу словно ничего не случилось, он смотрел на поблескивающее озеро — и больше ничего, волны легко разбивались о лодку, облака тянулись совсем низко, по краю неба, в лодке с повисшими веслами, в ее маленьком углублении, где царил штиль, жарило солнце: повседневная жизнь вдруг куда-то улетучилась, а здесь осталось только солнце, его одинокое свечение, пришедшее из космоса. Высоко в послеполуденной тишине урчали три самолета.
— У меня такое чувство, будто я уже все в жизни испытал… — сказал он. — Не знаю, может, мы уже встречались в прошлой жизни.
Девушка засомневалась:
— Ты веришь, что существует прежняя жизнь?
— Кто знает, во что в наше время еще можно верить! Наш священник это отрицает, он твердит, что я, видимо, начитался книг об Индии, а надо бы почитать Библию. Но этого никто не может знать, понимаешь? В конце концов, нет вообще никакого времени — того, что показывают часы, но доказать этого не может никто. Часы — изобретение человека. Возможно, все, что должно произойти, уже было прожито…
Время от времени Гансу-Вальтеру приходилось подниматься, чтобы ветер и волны не прибили их к берегу; девушка слушала с закрытыми глазами, как он греб, сидя позади нее. Потом он бросал весла, и маленькие острые волны снова начинали плескаться о борт по-другому. Холодная капля, упавшая с весла ей на шею, испугала девушку, она невольно открыла глаза: Ганс-Вальтер стоял огромный, уходя в небо, руки в карманах брюк, взгляд устремлен вдаль. Он спросил:
— Ты уже была на море?
Он стоял на носу лодки, наблюдая за серебристо-серой мельтешней рыб под водой; больше всего ему бы хотелось оказаться сейчас на берегу и метать по поверхности воды маленькие плоские камни… Вот ведь тоже какая вещь: он никогда не был на море и тем не менее знал, что это самое прекрасное, что бывает на свете. Он мог вспомнить несказанный простор моря, его синеву огромной раковины — он помнил это, но никогда еще не видел!
Нет ни начала, ни конца. Все повторяется, ничто не возвращается: лето за летом проходит, годы не значат ничего — один час может сохраниться: час в лодке, час вечером при свечах, дождь, стучащий по жестяной крыше; ослы кричат у цистерны с водой; Хинкельман лежит в расщелине, где его никто не найдет; весна с первыми вечерами у открытого окна, когда поезда идут над озером; Ивонна, очищающая веточкой землю со своих изящных ботинок, — это останется! Того времени, что показывают часы, не существует, а есть только пронизывающая все раскаленная молния эфемерности — в ней и заключена жизнь, а по краям молнии еще светятся, пусть и недолго, сады воспоминаний, сумасшедший хаос зигзагов, ущелий и лесов, улиц и острых крыш, морей и мачт, разговоров, внезапных объятий… А потом все снова поглотит ночь.
Когда они хотели поднять Антона, служителя, и уложить его в гроб, девушки вдруг закричали, а парни уронили его: волосы, оказавшиеся накладными, упали с его головы; таким, ужасным, останется он в их памяти — ужас живет дольше человека…
Люблю то, что меня обжигает (фр.).